– Он похитрее другого человека, волк-то, – объяснял Тарас Семеныч в свое оправдание. – Ты еще не подумал, а он уже сделал. Сколько они у меня одних собак передавили…
Волки действительно сильно одолевали сайму Тараса Семеныча и по зимам держали ее в осадном положении. Сколько он ни заводил собак – всех их, в конце концов, рвали волки.
– Ну какой ты после этого охотник, коли собаки уберечь не можешь? – смеялся над ним Сохач в веселую минуту. – Вон у меня Чуйка одиннадцатую зиму живет… А раньше Лыско четырнадцать годов жил.
– А ежели ты колдун – вот волки и не берут твоих собак. Значит, слово такое знаешь…
– Слова-то для всех одинаковые, а только Чуйка сама бережет себя. Глупый пес, а тут не обманешь…
IV
Малиновые горы – один из лучших уголков среднего Урала. Особенной высотой они не отличались, но это не мешало им составлять центр громадного горного узла. Старинное башкирское название этих гор как-то потерялось, а нынешнее они получили благодаря тому, что по увалам и россыпям[2] росла в особенном изобилии малина. И какая малина – сравнить нельзя с лесной. Правда, что она была мельче лесной, но, вызревая на солнце, эта горная малина приобретала особенный вкус. Рассказывают, что в большом количестве она может даже опьянить.
С шихана[3] главной Малиновой горы открывался единственный в своем роде вид. Одних горных озер можно было насчитать до сотни, что придавало картине совершенно особенный характер, точно горами было прикрыто какое-то подземное море. Эти озера уходили далеко в благословенную башкирскую степь, где принимали уже совсем другую форму, – горные озера отличаются своей глубиной, красиво разорванной береговой линией, массой островов, прозрачной водой и тем, наконец, что почти все соединены между собой протоками, составляя, таким образом, один громадный резервуар, из которого брали воду уходившие в степь реки; степные озера, наоборот, имеют в большинстве случаев овальную форму, мелки, вода в них буроватая, между собой они не соединены и никаких истоков не дают, за очень редкими исключениями. Вообще цепь горных озер составляет главную красоту восточного склона Урала, являясь в то же время неистощимым запасом живой силы.
Никто не знал так Малиновых гор, как старый Сохач. Для него они были чем-то живым. Перед ненастьем горы «задумывались», к ветру по вечерам они окрашивались розовым отблеском, зимой одевались в белую пушистую шубу, а весной покрывались пестрым зеленым нарядом. Сохач верил, что горы разговаривают между собой, и он сам слышал глухой гул от этих разговоров, особенно когда прокатится буйная молодая гроза, вся радостная, сверкающая, полная таинственной силы. А после такой грозы, когда выглянет солнце, разве горы не улыбались? Все жило кругом удесятеренной жизнью и притягивало к себе жизнь, и все было неразрывно связано между собой. А весна? Разве это не молодость, безумно тратившая избыток сил направо и налево? Разве эта молодость не жила тысячью голосов, веселой суматохой и торопливой погоней за своим молодым счастьем? И вода была живая, и лес, и каждая былинка, и каждая капля дождя, и каждый солнечный луч, и каждое дыхание ветерка… Везде творилась какая-то громадная и чудная тайна, везде вершилась какая-то великая правда жизни и везде было непрерывавшееся чудо, окрыленное облаками, глядевшее тысячами глаз-звезд, переливавшееся мерцанием летних зарниц, напоенное чудным ароматом горных цветов. Разве травы не шептались между собой? Разве вода не разговаривала бесконечной волной? Разве по ночам не засыпало все – и горы, и вода, и лес? Сохач просиживал у своей избушки весенние ночи напролет, слушал, смотрел и плакал от умиления, охваченный восторженным чувством. Если бы другие могли понимать, как все хорошо, как все справедливо и как человек мал и ничтожен пред окружающим его со всех сторон величием жизни. Он мог только чувствовать и не умел рассказать.
«Перелом» зимы на весну всегда вызывал в Сохаче какую-то смутную тревогу, как у человека, который собирается куда-то в далекий путь. Для Сохача весна начиналась с первой проталинкой, появлявшейся где-нибудь на солнечном угреве. Как только выглянула такая проталинка – все и пошло: косачи отделяются от тетерок, рябчики с ольховых зарослей уходят в ельники, куропатка начинает менять белое зимнее перо на красное летнее, по ранним утренним зорям слышится в глухом лесу любовное бормотанье глухаря. Тогда же начинают линять зайцы, волки забиваются в глухую лесную чащу, выходит из берлоги медведь, дикие козы любят поиграть на солногревах – все живет, все хочет жить, все полно радостной весенней тревоги. По озерам тоже идет своя работа: стоит еще лед, а рыба уже поднимается с глубоких зимних мест, ищет прорубей и полой воды, рвется к устьям горных речонок. Налим, щука, окунь, плотва – все почуяли приближавшуюся весну.
Так было всегда, так будет и так же было сейчас. Возвращаясь от Тараса Семеныча на свою сайму, Сохач говорил Чуйке:
– Глупый ты пес, и больше ничего. Вот и нас всех не будет, а Малиновые горы останутся, и лес, и зверь, и птица… Так-то! Сколько ни жри мяса, а помирать придется… Вот оно какое дело-то! Предел, значит. Мы тут в том роде, как гости, значит, озорничать и не надобно. Тебя в гости позвали, а ты, напримерно, зверство свое оказываешь…
Чуйка закусила на сайме у Тараса Семеныча свежей козлятины и только моргала глазами. Что же, пусть хозяин разговаривает и ворчит, а козлятина все-таки вкусная… Чуйка любила хозяина и не могла понять, почему он никогда не корнит ее мясом.
Вместе с весной у Сохача начинались и волнения, особенно по ночам. Выйдет старик из избы ночью и стоит. Тихо-тихо кругом, и вдруг прокатится по горам выстрел.
– Тарас Семеныч глухаря застрелил, – думает вслух старик и качает головой. – Ах, нехорошо!
Иногда выстрелы повторялись – это значило, что Тарас Семеныч бьет тетеревов на току. Нет жалости у Тараса Семеныча…
– В этакое-то время бить птицу, когда она радуется, – укоряет Сохач приятеля. – Ну, есть у тебя стыд? Ах, Тарас Семеныч…
В период весенней охоты Тарас Семеныч делался сумрачным, не любил спорить, а больше отмалчивался. Да и о чем тут было говорить, ежели человек не понимает… Сохач объяснял это настроение по-своему.
– Ты поглядел бы на себя-то: зверь зверем, – говорил он. – Настоящий волк… Скоро на людей будешь бросаться. Ну, что молчишь как березовый пень?
– А что я буду с тобой разговаривать? Тебе с твоими-то разговорами прямо надо в монастырь идти…
– Монастырь-то ведь не стены, а душа. И ты ведь тоже очувствуешься когда-нибудь.
– Очувствуюсь?..
– Непременно… Иначе нельзя.
– По какой такой причине?
– А по той самой, что так и жить нельзя… Какую ты птицу теперь бьешь? Она зимовала, натерпелась холоду и стужи, дождалась тепла, а ты ее и слопал… Ты будешь лопать, я буду лопать, все другие прочие будут лопать – что же тогда будет-то? Вот погоди, разорвет тебя когда-нибудь…
Сохач смотрел на все кругом, как на свое собственное хозяйство, и считал себя ответственным за каждую убитую птицу. Божья тварь всякая птица, и за нее придется дать ответ. Старик часто любовался на убитых Тарасом Семенычем глухарей, а особенно на косачей. Уж и красивая птичка… Вся наряженная да изукрашенная, точно на праздник куда собралась. И все в одно перо. Не отличишь одной от другой. А сколько в ней страху было… Всего береглась, всего боялась, соблюдала себя и вдруг ничего не надо. Ах, нехорошо обижать божью тварь! Она вот только сказать не умеет, как боится каждого человека, потому что нет страшнее зверя в лесу. Волк и тот сытый не кинется, а человек будет бить без конца. Убил и счастлив. Больше ничего не нужно.
На и этого было мало. Тарас Семеныч назовет охотников, и те примутся стрелять. Господа оказывали себя еще похуже мужика, потому что и зайцев стреляют, и куликов, и сорок – кто только подвернется под руку. Удивительнее всего для Сохача было то, что некоторые господа и дичи не ели, а только стреляли. И псов таких же наведут: тоже не будет есть никакой лесной птицы, хоть ты его убей. Тарас Семеныч добывал охотой свой хлеб, а господа проливали кровь для собственного удовольствия.