Вошел, на нас из-под бровей посмотрел и к образам повернулся. Мы поднялись и запели вечернюю молитву и "Отче наш". И я, к слову сказать, глядя на могучий затылок атаманов, соловьем залился,- до того угодить захотелось такому дородному боярину. Отпев, сели. Молодая женка, стряпуха, поднесла каждому по чарке горилки, поставила щей в мисках, и я оскоромился.
Напротив меня сидел молодой казак. Смотрю - потупился и не ест, мосол положил, и кровь у него так и взошла на щеки. Эти дела я очень понимал в то время. Опять выглянул из-за кривого,- за малым столом сидит Кочубей, рядом с ним Никанор жмется, напротив - Любовь, атаманша, черноватая старуха, к слову сказать, мало похожая на боярыню, а вроде ведьмы, про которую нам чумаки рассказывали, и спиной ко мне, на раскладном стуле,- когда она вошла, сам не знаю,- сидит женщина молодая или девица, на руку облокотилась, голую до локтя, в парчовом платье не нашего крою, перетянутая, с пышными рукавами, и две темные косы у нее вокруг головы окручены. Слышу, говорит ей Любовь:
- Ты нос не вороти от отцовской пищи, для тебя, матушка, отдельного нынче не варили.
Пожевала губами и - Никанору: - Вот, отец, послал нам господь за грехи горе с дочерью.
Но тут ей Кочубей басом:
- А ты, Любовь, помалкивай, лучше будет, да...- И дочери пододвинул локтем миску с варениками.- Ешь, ешь, Матрена!
Она взяла спицей вареник, вижу - скушала и опять подперлась. Но тут и на наш стол подали вареников шесть мисок, кривой казак засопел, заложил усы за уши и так затеснил меня, что за его спиной я так больше и не увидал красавицы.
Когда все разошлись, Иван позвал нас в горницу. Там сидел Кочубей на подушке, сосал трубку, отдувался.
- Вы,- спросил он,- в Киеве недолго задержитесь? Оттуда прямо домой?
-- К жнитву надо быть домой,- отвечал Никанор.
- В Москву заходить не будете?
- Нет, в Москву нам заходить большой крюк.
- Ну, ну,- и полез Кочубей в шаровары,- вот, отец, отнесешь в монастырь два рубля - жертва, а это тебе ефимок, а это товарищу твоему,- и подает мне семь алтын.
Мы благодарить стали, кланяться. Вошла Любовь, тоже с дарами: по холсту нам польского полотна, да по два полотенца, да пирог большой на дорогу. Дары положила на стол. Мы опять благодарим. Она говорит:
- Переночуйте у нас, странные, у нас хат много. Завтра обедню отстоите, пойдете.
А Кочубей все трубку сосет шибко и поглядывает на нас. Потом взял ковер с лавки и прикрыл дары на столе. И нас отпустили.
Тот же Иван отвел нас в пустую хату. Никанор сейчас же заснул, а я не могу. На дворе голоса слышны, смех, песни поют.
Поворочался я под армяком,- тоска, сердце стучит, и вышел, будто по своему делу, из избы на волю. Ночь светлая; у конюшни в траве лежат парни. Один поднялся и побрел, бегом побежал, гляжу-за деревьями девичья рубашка белеется, он - туда, и сели в траву. А мне-то что же делать? Подошел к парням, они спрашивают:
- Что, москаль, не спишь, или блохи заели? - и смеются.
Потоптался около них, побрел к воротам; на лавке сидит казак и с ним женка, та, что нам ужинать собирала. Обернулись ко мне - зубы скалят. Обошел кругом весь двор,- где что зашуршит - так и вздрагиваю, дрожь пробирает. Что за напасть!
Дошел я до церкви, сел на паперти на каменных ступенях и гляжу. Месяц высоко стоит над садом. Все кущи в росе, все кущи темные, пышные. На высоких тополях листы блестят. И тихо, так тихо - слышно, как на реке Семи ухают лягушки.
И во мне,- в душе ли, или, прямо говоря, вот здесь, где дыхание,музыка началась. Будто слышу я - пение множества голосов и слышу колокольный голос, веселый и частый, и хор то покрывает его, то отходит. Слушаю, и сладко мне, и слезы душат.
И будто пение слышу я из храма. Обернулся - на двери висит большой замок. А что, если это ангелы, как Никанор мне сказывал, заутреню служат?
И так мне стало страшно,- сполз с паперти и побежал по саду. А сирень мокрыми кистями - хлысть, хлысть по лицу!
Опамятовался только около дома. Стою, трясусь, смешно мне, и боязно оглянуться, и от радости зубы стучат. Раздвинул кусты, а за ними - окошко и в нем сидит женщина и смотрит на меня, в лунном свету, вся белая, только брови темны, да глаза - как две тени. Узнал ее - Кочубеева дочь, Матрена. Она спрашивает тихим голосом:
- Кто это? Я молчу.
- Подойди ближе. Я пододвинулся.
- Хорошо ты давеча пел, монашек, наградила бы я тебя, да нечем; сама, как пленная, у батюшки живу.
Лицо у нее строгое, брови темные, монашеские, а губы как у дитя. И все ее точно прядка волос щекочет - проводит пальцами по щеке.
- Ты зачем к нам в сад забрался? - она говорит.- Вот пожалуюсь батюшке -запорют тебя казаки плетями.
И сама усмехается. Я гляжу на ее красоту, и в дыхании моем все затихло: как ночь стало.
- Как тебя зовут? - она спрашивает.
- Трефилием.
- А в миру как звали?
- Тишкой.
- А не грех тебе по ночам с девками разговаривать? Ведь девка такого наскажет,- потом на коленках не замолишь.
И опять засмеялась:
- Ушел бы ты от греха, право. А то и тебе грех и мне грешно. Кабы ты был монах старый. Уйдешь или нет?-Тут она вздохнула.- Скажи, Тихон, зачем по ночам свет светит? Зачем спать не дает? Скажи -большие нам будут муки или все здесь на земле простится? Подойди ближе.
И я совсем уже рядом стою, чувствую, какая она сидит горячая, усмехается. А глаза темные, мрачные, не на меня глядит... Вот грешная!.. Вот грех-то!.. И говорю ей:
- Отпусти. Я уйду.
- Монашек,- она говорит,- кабы не бог - кто бы тебя привел под мое окошко... А ты бежишь...- Положила руку мне на плечо, и чувствую на затылке ее пальцы. И клонюсь, покуда лицо к ее лицу не подошло... Губы ее, вижу,дрогнули, раскрылись... Отвернулась она немного и говорит:
- Помоги мне. Спаси меня. Погибаю. Приведи мне коня. У коновязи всю ночь оседланные кони стоят.. Отвяжи двух, приведи к церкви и жди... Приведешь?.. Не сробеешь?..
Нагнулась быстро и губами тронула меня, как углем... Соскочила с подоконника и шепчет из темной горницы:
- Иди, иди... Торопись...
Тут взял меня такой озноб, такая радость... Ничего не понимаю,- одно: коней привести...
- Ладно, жди!- говорю, и побежал.
На дворе все спать полегли; месяц закатывается, виден над самой крышей; тихо: только за воротами сторож колотит в колотушку.