На другой день он пришел опять.
Она его выгнала, она чуть не разбила ему голову тяжелым обрубком железа, на котором отец когда-то правил гвозди. Он приходил опять и опять, и однажды она уже не закричала на него, а люди давно уже показывали на нее пальцем.
Он был сыном шахтера, смешно перевирал русские слова, и его звали «Иоганн». Очень походило на «Иван». Потом она звала его «Ваней», а он называл ее «Ката». И еще он ругал Гитлера, и она даже одно время думала, что ее немец — не такой, как другие; только теперь она понимает, что это был лишь обман, она тогда обманывала себя.
Господи, еще надеялась, что они соберутся и уйдут к партизанам!
«Чепуха!» — сказала Солонцова зло, пряча опустевшую бутылку в шкафчик. Кому какое дело до того, каким он был, и кто теперь поверит? Была война, и вокруг убивали, он рассказывал об этом с ужасом и омерзением; их ведь тоже могло убить, и где-то, не признаваясь самим себе, они все время об этом думали…
Солонцова давно забыла его, по крайней мере она старалась убедить себя, что забыла. Она не хотела о нем вспоминать, думать. Он принес даже не смерть — ее можно простить, он навалил на нее позор, и этого нельзя простить ни ему, ни себе. Она стала женщиной и, став женщиной, так и не поняла, что это такое, и этого тоже нельзя простить. Нет, то была не любовь, а позор, и она подумала о Дмитрии и своем чувстве к нему. Она думала о нем, думала дни и ночи, прошлое всплыло перед ней сейчас только из-за него. «Господи, тошно как, — сказала она с отчаянием. — Митя, Митя, родной мой… Если бы можно, как бы я любила…»
Она была глубоко несчастна, но даже мысли о Дмитрии делали ее счастливой сейчас, и она, затаив дыхание, прошла к кровати, легла и продолжала думать о нем, пока не заснула.
Дмитрий вернулся в город в начале февраля. Мария Петровна очень обрадовалась: он посвежел и помолодел, стал похож на юношу. Слушая радостные «ахи» жены, Платон Николаевич усмехнулся, хотя и ему было приятно видеть Дмитрия поздоровевшим и оживленным. Вечером, за ужином, Дмитрий рассказывал о селе, о дяде Матвее, рассказал о встрече с Дербачевым, о прогулках по зимнему лесу, молчаливому и строгому. Платон Николаевич пошучивал, вспоминая молодость, и сожалел о своих полсотне с лишним годов и об изношенном сердце. Мария Петровна подкладывала Дмитрию толстые горячие вареники, подливала сметаны. Платон Николаевич, вступивший в соревнование с Дмитрием, кто больше съест, не выдержал, отодвинул тарелку и, вытирая взмокший лоб, отдуваясь, сказал:
— Ну нет, хватит. Было времечко — пролетело. Мария Петровна обрадованно улыбалась — все ее симпатии на стороне Дмитрия.
— Поделом тебе, старый, погоди, живот схватит.
— Ничего, Машенька, свою норму знаю, не перебрал. Платон Николаевич засмеялся. Оглядывая жену добрыми глазами, подмигнул Дмитрию:
— Дела! Под конец жизни решила разлюбить старуха. Платон Николаевич устроился в уголке, в потертом кресле с высокой спинкой, Мария Петровна убирала со стола посуду. Дмитрию не хотелось уходить к себе, он был рад своему возвращению в город, в эту семью — он давно считал ее своей. Через два дня выходить на работу. Теперь он раздумывал, что ему остается сделать, куда сходить. Ему уже надоело, и хотелось скорее на завод, к привычным делам и людям. Если честно говорить, настроение на селе ему не понравилось. Дмитрий много разговаривал с Лобовым и дедом Силантием, тому удалось выдать двух из одиннадцати дочерей замуж и стать дедом, разговаривал с другими колхозниками. Все жаловались на жизнь. Люди не говорили всего, что думали, недовольство прорывалось в горьких шутках, в смехе, в деловых серьезных разговорах.
Дмитрий сел рядом с Платоном Николаевичем.
— Шел бы ложился, Дима, — сказала Мария Петровна, проходя с грязными тарелками на кухню. — За дорогу-то устал, иди отдыхай.
— Спасибо, Мария Петровна, сейчас хоть кирку в руки, камень долбить. — Дмитрий, смеясь, взял за ножки кресло с Платоном Николаевичем и стал поднимать.
Мария Петровна ахнула. Платон Николаевич развалился поудобнее, поощрительно кивнул:
— Давай, давай, посмотрим. Дмитрий засмеялся, сел на свое место.
— Ладно, не буду, не подрассчитал маленько. Платон Николаевич подождал, пока жена выйдет.
— Поговорить надо, Дмитрий, вопрос тут один возник.
— Серьезное что-нибудь?
— Дело касается Солонцовой. Ладно, по порядку. Приказом директор включил тебя в особую группу. Там конструкторы, производственники, рабочие — будет выполняться особое задание обкома. Построить опытную машину по уборке свеклы, картофеля и прочих корнеплодов. Разработать одновременно технологию широкого производства. Задание срочное. Слыхал стороной, Селиванов из-за этого на волоске.
— Почему?
— Дело новое, неосвоенное, министерство пока не утвердило. Причин много. А Селиванов больше всего на свете любит спокойно пожить. К другому не привык. Вообще дело интересное, обещающее, я кое-что тоже слышал. А теперь о Солонцовой, новость не из приятных. Ты знаешь, пятнадцатого февраля назначен суд. Будут лишать родительских прав. Приговор очевиден, никто не сомневается. Остались формальности.
Рассказывая, Платон Николаевич ловил себя на том, что ему неприятно, и сам не понимал — почему. Он не верил людским пересудам о Дмитрии и Солонцовой и сердился, словно ловил себя на чем-то плохом. И странно, начинал сердиться и на Дмитрия — в глубине души он хотел, чтобы в самом деле было то, о чем говорили, и теперь видел: его тайные ожидания напрасны. Дмитрий слушал и держался слишком спокойно. Сидел, молча глядел не на Платона Николаевича, а на носок своего желтого башмака и слегка пошевелил им. «Наговорят бабы!» — подумал Платон Николаевич, заканчивая торопливее, чем нужно, свой рассказ.
Дмитрий встал, ему хотелось уйти в свою комнату, раздеться, лечь и уснуть.
— Что ж, можно было ожидать, — сказал он. — Спокойной ночи, Платон Николаевич, спать хочу. Спокойной ночи, тетя Маша! — крикнул он в полуоткрытую дверь кухни, и Мария Петровна взглянула, держа перед собой распаренные руки, улыбнулась устало и счастливо:
— Ложись, Дима, ложись. Отдыхай.
Платон Николаевич молча ходил, заложив руки за спину. Мария Петровна доделывала свои нескончаемые, незаметные дела по хозяйству. Дмитрий разделся и лег, укрывшись теплым одеялом. Окно слабо светилось в темноте, в щель под дверью пробивался свет из соседней комнаты. «Жалко мальчонку», — подумал он, ворочаясь с боку на бок.
Он уснул и проснулся, словно не спал. Он не знал, сколько проспал, кажется, порядочно, стояла глубокая ночь. Он как-то сразу все забыл и отбросил и помнил только, что там, под одной из крыш, в каменных, деревянных лабиринтах большого города, задыхался человек.
Он торопливо встал, оделся и вышел. Он вышел в распахнутом пальто, мороз был сильный, и он застегнулся. На пороге споткнулся, больно ударившись о притолоку. Без скрипа прикрыл дверь и пошел по улицам. Город спал, холодный, обледеневшие в инее улицы гулко отзывались на малейшее движение.
Дмитрию хотелось кого-нибудь встретить, услышать живой голос, хотя бы собачий лай. Ни звука. Неужели спят поголовно все? А сторожа, постовые? Никого. Ни одной души. Все как вымерло, будто он остался один в городе.
Стараясь уйти от этой тишины, он шел все быстрее. Над Вознесенским холмом стоял морозный туман, и небо, вымерзшее, белесое, излучало неспокойный, неверный свет. Дмитрий шел и не знал, что он скажет и сможет ли вообще разговаривать, и зачем ему нужно идти и говорить — он тоже не знал. Он не думал об этом. Просто ему нужно видеть ее. Только видеть, и больше ничего. Он прислушался. Его шаги разнеслись по всей улице. Он пробежал остальную часть пути и, медля, остановился перед знакомой калиткой. Решительно толкнул ее, сделал несколько шагов и постучал. Подождал и постучал опять: в домике зажегся свет.
У Солонцовой — измученное, невыспавшееся лицо. Она вся задрожала, услышав его голос за дверью, и с трудом овладела руками, чтобы открыть, а потом закрыть на засов. Стояла, и лицо ее разгоралось откуда-то изнутри, она зябко кутала голые плечи в платок.