Деда Матвея хоронили на третий день, и на похороны приехал Дмитрий. На могиле старика на сельском кладбище в старых ракитах и березах поставили крест — дубовый и прочный. А на кресте выжгли:

МАТВЕЙ ПРУТОВ, СЫН НИКАНДРОВ, 68 ГОДОВ ОТ РОДУ,

ПРЕСТАВИЛСЯ ПЯТОГО МАРТА 1953 ГОДА.

ПОКЛОНИТЕСЬ, ЛЮДИ, ПРАХУ ЕГО — ЧЕЛОВЕК ЭТОТ БЫЛ ВЕЛИКИМ ТРУЖЕНИКОМ И ПАРТИЗАНОМ.

Надпись выжег полуграмотный деревенский кузнец. Появились в этот день надписи на пышных венках и на другом гробу, и вкладывали в них люди всю боль свою и сердце. Не было им числа. Тому, кто под ними лежал, все было привычно в жизни, а мертвые не чувствуют тяжести. А дед Матвей и жил просто, и надпись ему сделали простую. Жил, работал и умер. Вот и все. Односельчане, вспоминая соседа, стояли у своих дверей и курили, думали, ради чего рождается и умирает человек.

Был такой час: все остановилось в огромной стране, от Балтики до Камчатки, и люди замерли, обнажив головы, и солдаты встали по стойке «смирно», и заревели гудки паровозов и пароходов, заводов и электростанций. Страна хоронила человека, которого почти обожествляла. Будет понято потом, потом, что им сделано, потом, когда на чаше весов истории беспощадно взвесятся добро его и зло.

А пока страна стоит навытяжку, обнажив голову. Она слишком много отдала этому человеку, чтобы не почтить его смерть. Потом поползут слухи, и их невозможно будет остановить, как невозможно оказалось спасти от смерти даже одного человека. На толкучках и в замызганных пивных, в тюрьмах и у станков, за обедом, в тряском трамвае по дороге на работу будут, осторожно оглядываясь, перешептываться о том, сколько сот задавлено во время похорон и сколько сот попало под копыта. Есть в жизни такое, к чему нельзя привыкнуть, что невозможно ни скрыть, ни забыть.

Сразу же после похорон Дмитрий Поляков долго бродил в окрестностях Зеленой Поляны. Снег еще не весь сошел, Дмитрий был в резиновых сапогах и неглубокие лощины переходил вброд.

Дмитрий вышел к старому дубовому лесу, вековые дубы стояли редко; темные, они огромно и по-весеннему голо уходили к ненастному небу, и еще реже были между ними тоже старые, медноствольные сосны, и подроста почти не было. На опушке лежало много рыхлого, грязного снега, грязного от вытаявших сухих листьев, хвои, прошлогодней травы, коры, обитой с деревьев зимними ветрами. Но в глубине леса снега было меньше, и на больших полянах он уже растаял совсем, и местами, когда сапог срывал с земли старый слой полуистлевших листьев, в глаза бросалась бледная еще, но уже пробившая землю зелень. И воды было очень много, все лесные лощины затоплены ею, а в одном месте Дмитрий вспугнул стайку уток.

Дмитрий не знал, что ему нужно в этом старом лесу, он не думал об этом, он чувствовал, как все больше и больше успокаивается. Тихий влажный ветер тек вверху, и дубы гудели. И грубая их кора была темнее, чем в морозы, она уже начинала жить, в ее глубоких трещинах уже таилась весенняя сырость, и Дмитрий знал, что, стоило слегка пригреть солнцу, дуб с южной стороны начнет дышать и это дыхание можно будет заметить, лишь пристально и долго вглядываясь. Изредка останавливаясь, Дмитрий все шел и шел, словно от чего-то уходил, уходил — и никак не мог уйти, не мог и остановиться.

Ближе к вечеру он, с фуражкой в руках, опять стоял над свежим холмиком земли, над могилой деда Матвея, и думал о том, что все меньше остается в селе старых крестьян, живущих землей и не мыслящих без нее своей жизни. И еще он думал о том времени, когда, налившись тяжелыми весенними соками, свесит к могиле ветви старая кряжистая береза, и заструится по ветру зелень первой листвы, и пробьется на могиле первая трава, и весенние ветры овеют ее горькими и терпкими запахами цветения земных злаков, трав и дерев. Густо-густо зацветут в этом году ива и ракита, молодые березы выбросят сережки, вишенье зальется белым-бело, и яблони в саду деда Матвея покроются розовым цветом.

Только бы не ударили поздние заморозки, не погубили цвет. Дмитрий наклонился, взял ком земли, помял ее, поднес к лицу. Распаренная весенним солнцем, теплая земля тяжело пахла свежим сырым зерном.

Над Осторецком в день смерти деда Матвея было ненастное небо. Никто не заметил захода солнца. Тучи к вечеру пошли низко, сплошняком. Посыпалась мокрая крупка, поднялась настоящая мартовская метель. Уличные фонари перекосились, потускнели. Вознесенский холм со своими огнями сразу отодвинулся от помрачневшего города, затихшего на ночь, настороженного. Скорбная и торжественная музыка траурных маршей захлестывала пустынные улицы, площади. Слова диктора падали в их пустынную настороженность гулко, словно в колодец. В глубину кварталов доходил лишь смутный, неровно плывущий гул. За неяркими пятнами окон чувствовалась притаившаяся бессонная жизнь — она отгораживалась от мира стенами и дверьми. С холодком меж лопаток спешил запоздавший к знакомой двери, к родным и друзьям, привычным вещам и стенам. В эту ночь люди старались держаться вместе.

Дербачев не спит которую ночь, он потерял им счет — бессонным ночам. Тетя Глаша гнала его к врачу, он отмахивался — некогда, он торопился. Развязка должна вот-вот наступить, он ждал ее с минуты на минуту.

В комнатке одно крохотное окно, потолок низкий, слегка провис от старости. Дербачев легко доставал до него руками. На потолке серые полосы от неровной побелки.

Папиросы кончились, время близилось к полуночи, и купить папиросы можно было только на вокзале. Ивановна ходила в город, надо бы попросить. Несчастье, он думал сегодня кончить. Все ложится стройно, убедительно. Самое трудное пройдено. Подведены итоги многолетних наблюдений, взгляды на методы ведения сельского хозяйства. Кажется, получилось убедительно. А там как будет. Он видел последствия и ничего не скрывал. Он не мог ошибиться в выводах. Как и в промышленности, без расширенного воспроизводства сельское хозяйство обречено на вырождение. Он доказал, что в этом прежде всего должны быть заинтересованы самые широкие массы крестьян, что нельзя нарушать объективных законов экономики, что люди не могут работать, фактически ничего за это не получая. Главное — закончить, успеть.

Как же все-таки без табаку? Сходить, что ли? Перед курьерским ларек откроется. Все дни он жадно глотал газеты, с трудом удерживал себя на месте — не мог привыкнуть к изоляции. Он понимал: если кто имел право на растерянность, то, конечно, не он. Именно сейчас некогда рассуждать, нужно действовать, действовать четко и быстро. Кому, как не ему, знать, насколько велики силы инерции именно в такие моменты. Он понимал: со смертью Сталина наступил в жизни страны напряженный момент, неизбежно схлестнутся противоречия, копившиеся многие годы, Горизовы добровольно от власти не откажутся.

Так сходить, что ли, за куревом? До курьерского остается час двадцать минут, а ходу до вокзала всего тридцать пять. Дербачев не мог заставить себя сдвинуться с места, его познабливало. Сильно он сдал за последние недели, точно надорвался, поднимая тяжести. Слишком много вложил в письмо в ЦК. Казалось, ушли все силы, без остатка, и он никогда уже не ощутит в себе пружинистой гибкости, поднимавшей его по утрам перед трудным, заполненным до отказа днем. Преступление, что он до сих пор здесь.

Вот сейчас он встанет и пойдет. Если пойти быстро, можно успеть. Курить очень хочется. Работы осталось на один последний замах.

До него донесся шум подъехавшей машины, он остался сидеть. Он побледнел. Вскочил, стал одеваться. Ему не хотелось одеваться при них, казалось унизительным, он хотел встретить их уже одетым. Похлопал себя по карманам. Бритву? Не позволят, и полотенце тоже нельзя. Книги? А-а!

— Не беспокойся, Ивановна, — сказал он тете Глаше, испуганно просунувшей голову в его комнату. — Сам открою, сейчас — оденусь.

Тетя Глаша мелко перекрестилась и подтянула под подбородком узел темного, в редких крупных горошинах платка. Дербачев успокаивающе улыбнулся ей и сказал:

— Иди, иди, ложись. Я сам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: