Переплетение сотен и тысяч больших и малых человеческих судеб ошеломляло, и Дербачев ловил себя на том, что начинает смотреть и на себя, и на других точно издалека, и это было ему всякий раз неприятно. Он уже знал, что это от усталости, бросал работу и выходил на улицу.
Он многое видел теперь иначе, и, вспоминая Борисову (а вспоминал он ее почему-то часто), он и на нее глядел по-другому. Для него она была теперь и сложней и понятнее. Он знал, что за таких, как она, стоит и нужно бороться, но он не знал, выдержит ли она. Взрыв есть взрыв, а такой, как этот…
Дербачев остановился перед Мавзолеем, пробравшись поближе к входу, поднял воротник. Тянул сухой морозный ветер.
Сменялись часовые у Мавзолея, и, как всегда в этот момент, все затихло, только слышался отчетливо и мерно солдатский шаг.
На заводском дворе «Осторецкого сельхозмаша» над молчаливой толпой на морозе взлетает легкий парок и дым — курят густо. Токарь Тимочкин протиснулся к Полякову:
— Дмитрий Романович, ты что-нибудь понимаешь? Ведь слова «культ личности» — это о Сталине?
— Думаю, о нем. Удивляешься, что ли?
— Ты знаешь латинскую пословицу? О мертвых не говорят…
— Брось, Тимочкин. Дело не в мертвых — в живых.
Юлия Сергеевна вышла из вагона с маленьким коричневым чемоданом с одной неброской застежкой посередине. Знакомый трехэтажный вокзал показался чужим — огромные окна, толпа, дежурные железнодорожники с фонарями. Где-то должна быть машина, чемодан оттягивал руку. Она хорошо знала, что он почти пуст, и с трудом удержалась, чтобы тут же не заглянуть в него. Она тряхнула им, что-то загремело, и она, наклонившись, чуть согнув колено, открыла чемодан и улыбнулась. В чемодане была одна вещь — коробка со смешной куклой.
Перед Дербачевым на широком столе потертая папка с тронутой ржавчиной металлической скрепкой. Прямо на обложке выцветший от времени, когда-то жирный штамп: «Дело №…», чернил нельзя было разобрать, и Дербачев открыл папку, хотя знал первую страницу дела уже наизусть. Он повторил цифру пятизначного номера, отодвинул от себя тяжелую бронзовую пепельницу и достал папиросы. Закурил.
«Лобов Степан Иванович…» Да, да, наконец ему удалось разыскать это дело. Пожалуй, он уделил этому слишком много времени…
Пожалуй. Нашлось бы что-нибудь и более важное, что необходимо было сделать раньше…
Он курил, листая подшитые несколько лет назад страницы, и сыпал пепел прямо перед собой, на стол.
Май пятьдесят третьего, три с лишним года назад… Врач, начальник лагеря… диагноз: «Скоротечная форма туберкулеза…» Все.
Дербачев нажал кнопку и, не глядя на вошедшего, сказал:
— Снять копию… Для меня.
Старый беляк заметал по мартовской пороше следы: вдруг делал громадный прыжок в сторону, становился столбом, пробовал подвижными ноздрями воздух. Километрах в шести от Зеленой Поляны он поплутал по невысокому подлеску, нашел и неровно обгрыз две молоденькие липки и пошел против ветра к знакомому лесному оврагу. Шерсть на спине у него начинала слегка темнеть. У самого оврага он сделал несколько скачков по ветру и застыл. Запах человека заставил его замереть на мгновение, чуть шевельнуть короткими передними лапами, и это было настолько по-детски, что Егор Лобов, опуская ствол ружья, заулыбался. А в следующее мгновение на том месте, где был беляк, лишь взлетел тусклым облачком снег.
Перед весной оживленнее становилось на дорогах Осторетчины. МТС завозили остатки горючего и запчасти, колхозы обменивали семена. Колхозники запасались на весну дровами, торфом, колхозы — строительными материалами. С нового года стал регулярно, раз в день, ходить из Осторецка до Зеленой Поляны и обратно небольшой автобус, а то мелькает по холмам от села к селу разъездная книжная лавка или проедут с песней артисты куда-нибудь на концерт. Разных людей можно встретить на дорогах Осторетчины, и дела у них разные.
Один везет почту, другой цемент или ранних цыплят из районного инкубатора, а третий едет просто в гости к родне, думает о пирогах с рябиной, о холодце с хреном, о душевном разговоре с родичем за рюмкой, которая в таких случаях словно чудом, сколько ее ни опрокидывай в себя, всегда стоит полнехонька до краев.
Последнее время Марфе Лобовой снились дороги. Мощенные камнем и раскисшие от дождей, широкие, обсаженные деревьями, тропинки по зеленям, вытоптанные сотнями ног. И всегда — фигура идущего впереди человека. Засыпая, она каждый раз знала, что сейчас будет торопиться, идти вперед, бежать, а он, незнакомец, все равно будет впереди и все так же далеко. Обессиливая, она начинала звать, протягивала руки, — он уходил, медленно уменьшаясь и, наконец, совсем исчезая. Марфа просыпалась и начинала думать.
Со Степана мысли перекидывались на Егорку, на разговоры в селе — их было много последние дни, о чем только не заходила речь на конюшне и на фермах, в колхозной конторе, в МТС. И не то чтобы спокойнее становилось, нет. Ей мешал тот человек на дорогах. Стоило опустить голову на подушку и закрыть глаза, как он уже маячил вдали, он ни разу не оглянулся на нее и все спешил и спешил. Она не могла понять, куда он спешил, какое уж тут спокойствие. Но легче и просторнее на душе становилось. Хотя бы тот спор молодых ребят-трактористов, подвозивших к фермам сено. Да и то спросить, кому она нужна — война? Не будет ее, и хорошо, сколько небось останется у молодых радости на земле, они сейчас как раз начинают подрастать.
Бессонные ночи — долгие, тягучие, ни конца им, ни края. И ближе к рассвету сами собой закрываются глаза, и вот уже петляет тропинка по не кошенным еще лугам, травы в пояс, солнце высоко, жарко, цветут травы, зной и цветочный дурман, — нет сил бежать. «Подожди!» — молит она, тянет вслед руки и бессильно роняет их — опять никого впереди. Она тревожно оглядывается, ищет — она чувствует: рядом кто-то стоит. Жарко светит солнце, она не в силах больше держаться на ногах и тихо опускается в густую траву, откидывается на спину и слышит: кто-то подошел и стал рядом.
«Кто ты?» — спрашивает она, шевеля пересохшими губами.
«Слушай, Марфа, — раздается совсем незнакомый голос. — В этих лугах растет трава-семилистник. Она невысокая и цветет невзрачно, не увидишь. Слышишь?»
«Слышу». «Ее трудно найти. Но ты ее обязательно найди. Она как раз расцвела. У нее глубокие корни, выкопай их и сделай отвар. Выпей один стакан, горько тебе будет, а ты выпей».
«Зачем?»«Выпей. Я хочу тебе помочь», — услышала она уже откуда-то издали и проснулась. Лежала и, улыбаясь, вспоминала, как вчера доярки на ферме пели песню о солдатке, которая так и не дождалась «свово полюбимова», и все не верила в его смерть, и ждала, и всех от себя отваживала. И потом сделала ей старуха мать лекарство из разрыв-травы, и в первый раз спокойно заснула одинокая солдатка.
Тоська Лабода так вытягивала переходы, что у Марфы стало щипать глаза, и она сидела на старом бидоне, боясь шелохнуться.
Возвращаясь в обед с фермы покормить Егора, Марфа шла тихо, все никак не могла забыть свой сон.
— Здравствуйте, Марфа Андреевна, — услышала она и остановилась. — Что-то последнее время вроде бы похудела…
— Работа, Евсеич, — ответила она.
— У всех она — работа, что поделаешь…
— Да уж известно небось. А ты, я погляжу, все такой же. Вон и Егорка мой уже вымахал, и я состарилась, а ты все считаешь да считаешь…
— Как же, с этими бумагами — одна печаль. Листаешь, считаешь — да и за сердце! У меня в бумагах весь колхоз как на ладони.
Марфа кивнула. Она любила этого старика, бессменного бухгалтера с довоенных времен. И в партизанах побывал, и опять вернулся; к нему можно постучаться хоть за полночь — всегда откроет, поговорит. Хоть бы тогда, как Степана взяли… Другие-то вначале стороной обегали, а он сам подходил, здоровался, и домой к ней заглядывал, и на ферме бывал, и с тех пор стал звать только Марфой Андреевной. Все глядит сквозь очки, щурится…
Он словно угадал ее мысли, тронул повыше локтя.
— Ничего, Марфа Андреевна, ничего. Тебе еще много в жизни радости будет.