Беспокойства прибавилось, он едва успевал отвозить Борисову на вокзал или на аэродром. Возвращалась она, и начиналась великая кутерьма в городе, по всему обкому хлопали дверьми, и толпами ходили секретари райкомов, председатели колхозов, директора и прочий начальственный народ. Иногда Юлия Сергеевна попадала домой далеко за полночь, и дяде Грише становилось жалко ее, измученную, бледную, с провалившимися глазами, засыпавшую в машине, и тогда он ехал медленно, делая круг-другой по тихим районам города, давая ей поспать. Много он знал, дядя Гриша, и по своей должности умел держать язык за зубами. И только одного не мог понять и все порывался поговорить со своим высоким начальством, и всякий раз его удерживало стеснение. Он всегда уверял себя и других, что его ничего не касается, кроме неисправностей в машине, и дело свое знал. По натуре флегматичный человек, дядя Гриша, привыкший в прежние годы к незыблемому спокойствию, вдруг начал понимать, что вокруг что-то переворачивается и меняется. И не только вокруг, в нем самом — тоже. Он часто вспоминал, как совсем недавно на вокзале встречал Юлию Сергеевну — она возвращалась из Москвы, с Двадцатого съезда. Она забыла поздороваться и быстро прошла мимо с маленьким дорожным чемоданом, и он, взглянув ей в лицо, не обиделся. Он отвез ее домой, донес до парадного чемодан и все думал, отчего у нее такое лицо. Он и сейчас, следя за дорогой, опять подумал об этом и покосился незаметно на Юлию Сергеевну. Машина бежала свободно и скоро, холодные поля по обе стороны дороги отсвечивали белизной, далеко к горизонтам, туда, где слабел взгляд, небо и белизна снега мешались, туманились. Дядя Гриша, прокашлявшись, решился наконец:
— Юлия Сергеевна, ясное дело, я человек маленький. Мало смыслю в ваших делах. Крути себе баранку, а все остальное сами знаете. Никак, ясное дело, не пойму, что они там со Сталиным мудрствуют?
— Кто «они», Григорий Авдеевич? — Юлия Сергеевна по-прежнему смотрела вперед на дорогу сквозь сухое, чистое стекло и не повернула головы.
— Ну, они, в Москве, ясное дело, — с запинкой уточнил дядя Гриша, недовольный ее недогадливостью.
Она не приняла доверительного тона и тем самым сразу отодвинулась от него. Он пожалел о своей назойливости, но отступать было поздно, он это понял, в душе каждый шофер — прирожденный дипломат.
— То он был хорош, как жив, а то умер — и нехорош стал. Вон вчера-то в «Правде» статью какую дали. Я сам вот партийный, всю войну прошел. Не как-нибудь, в противотанковой. У нас на щитах сами намалевали: «За Сталина! За Родину!» А теперь непонятно, ясное дело.
— Что же вам непонятно, Григорий Авдеевич?
— Все непонятно, ясное дело. Вот, к примеру, такое непонятно: один человек и виноват и прав сразу. Я, к примеру, не пойму. Судят за кражу, за убийство, за все прочее. Говорят — виновен. А тут не пойму. Может, ясное дело, не так что думаю?
— Сталин не просто человек, Григорий Авдеевич. В этом вся трагедия. Это же Сталин, не мы с вами, Григорий Авдеевич. Осудить все в Сталине — осудить весь народ, весь наш строй. Вы же сами с этим не согласитесь.
— Конечно, не соглашусь. Ну я-то, ясное дело, человек маленький. А народ, народ как? Наполовину прав, наполовину виноват? Да и при чем здесь строй? Ну, Сталин, Сталин, он еще не строй. А война, ясное дело, я был — знаю, а война как? Главное-то народ сделал, простые Ваньки, Федьки. — Дядя Гриша усмехнулся глазами. — Мне бы столько помощников, и я бы смог приказывать. Не верите?
— Допустим, переоцениваете вы свои силы, но в том и дело, Григорий Авдеевич, сложно все. Народ прав, партия права. Пришли к этому, решились открыто, на весь мир. Ничего не скажешь, смело. Значит, надо.
— Так-то оно так, — уклончиво произнес дядя Гриша. — И в газетах пишут. А сами вы как думаете? — неожиданно спросил он.
Юлия Сергеевна удивленно и сердито повернула голову — дядя Гриша сосредоточенно следил за дорогой, его руки с давней, заношенной татуировкой спокойно лежали на баранке. Между большим и указательным на правой пробитое стрелой сердце. Его вопрос, невозможный двумя годами раньше, вывел Борисову из себя; с трудом сдерживаясь, она разбирала расплывшиеся от времени буквы, наколотые у шофера на руке. «Маша», — прочитала она, сразу успокаиваясь и даже про себя усмехаясь. Она понимала и дядю Гришу, и его попытки завязать хитрый разговор. Просто дядя Гриша чувствовал ее крайне напряженное состояние и старался показать, что и он переживает. Она давно заметила за ним эту маленькую слабость. Почти звериная чуткость, и притом в самую точку. А так кто его знает, она становится чересчур мнительной. Сейчас все об этом говорят и думают. Идет высокая, шквальная волна, все бурлит и клокочет. Если в самое святое вера хоть в чем-то надломлена, то можно ли поверить вторично?
Она вспомнила Дмитрия, свой последний разговор с Дербачевым и, устраиваясь поудобнее, слегка откинулась на спинку сиденья, вытянула ноги.
И Дмитрий ее смутил, она хотела проверить что-то свое, больное, а вышло наоборот. Перемены, перемены — и сверху и снизу, в народе. Сразу не разобрать, что откуда идет.
Два года назад такого вопроса попросту не могло быть, а теперь он вдруг возник и прозвучал не где-нибудь на сессии или пленуме, он прозвучал в дороге, в машине. Как вам это нравится? И нужен ли он? Скорее, вреден, неправомерен. Даже вот с таким наивным желанием поддержать, что ль. Точно в сказке, ребенок нашел кувшин и открыл. И дух вылетел, загнать обратно его не так просто. Убеждают, что это добрый дух, ладно. И все же нужно определить, в чем тут дело. Или это случайность, смелость ребенка, или назревшая необходимость — две очень разные вещи. И если это не ребенок, то остается мудрец, верно уловивший дух времени. Но и в том, и в другом случае легче всего надломить и сокрушить веру. Вот каково ее будет восстановить, сохранить, укрепить — в этом сейчас главная трудность, определенную границу между сознательной и слепой верой провести подчас невозможно, и неизвестно еще, какая на данном этапе полезнее.
Юлия Сергеевна прикрыла глаза и думала, и дядя Гриша молчал и продолжал глядеть на дорогу. На миг в ней шевельнулась тоска по Дербачеву, по его походке, по его голосу, ясности и четкости суждения. Несмотря на все ее старания, она так и не смогла заставить себя поговорить с ним в Москве откровенно, хотя знала, что он ведет какую-то большую, хотя и негласную пока, работу, — по недавней встрече с ним она примерно представляла — какую.
— Вы поставили меня в тупик, Григорий Авдеевич, — сказала наконец она. — Если не верите, зачем спрашиваете. Не к чему. Я сказала вам все, что думала.
Не отрывая взгляда от дороги, дядя Гриша осторожно облизнул губы — ну и хитра, бестия.
— Что вы, Юлия Сергеевна? — наивно удивился он. — Кто это вам не верит?
— Ладно, Григорий Авдеевич, не оговаривайте. Разговор наш не ко времени.
— Это точно, ясное дело, — согласился дядя Гриша, старательно объезжая выбоину и с обидой думая, что вот не захотели с ним поговорить откровенно, а зря. Он маленький человек, а вполне может понять, с ее стороны одни отговорки, чтобы прикрыть свое пренебрежение и нежелание.
Дядя Гриша на этот раз ошибался.
Отправляясь в Зеленую Поляну, Поляков подшучивал над собой, он был далек от какого бы то ни было решения. Разговор с Борисовой в городском Доме политпросвещения задел и растревожил его. Он не думал, чтобы этот, казалось, мимолетный разговор мог иметь серьезные последствия.
Постепенно и прочно он влезал в дела колхоза, ему все меньше приходилось думать о своих сомнениях и колебаться — не оставалось времени. Он забыл и о досадной размолвке с женой.
Тахинин ревностно, каждое утро, заезжал за ним и вез по селам колхоза, знакомил с бригадирами, подсказывал, за что нужно, по его мнению, взяться в первую очередь, показывал фермы. День потратили на знакомство с работниками МТС и машинным парком. Поляков начал понимать, какую тяжесть взваливает себе на плечи и ч т о такое колхоз. Он не испугался этого открытия, а только озлился. Продолжал ходить и ездить, разговаривать и встречаться с людьми. И все больше ожесточался, понимал: именно теперь отступления назад быть не может. Это бы надолго уронило его в собственных глазах, а может, навсегда. По ночам, ворочаясь от беспокойных мыслей, он прислушивался к звукам в доме. Егор спал тихо, часто шуршала соломой, покусывала край корзины выводившая в углу старая серая гусыня, начинала вдруг перекатывать под собой яйца, и они осторожно, сухо постукивали. Он поворачивался к стене, вспоминал, какая у Кати узкая, теплая спина, а кожа приятная, очень белая, в мелких коричневых веснушках.