Голайтли начал было пространное объяснение, но чем больше он распространялся, тем меньше верил ему начальник станции. Он сказал, что никогда поручик не может иметь такого оборванного вида, как у Голайтли, и что ему приказано отправить задержанного в Умритсар под надлежащей охраной.
Поручик чувствовал себя угнетённым; ему было не по себе, а его выражения не годились бы для печати даже в смягчённой форме.
Четверо констеблей благополучно проводили его до Умритсара в «отдельном купе», и он все четыре часа пути поносил их всеми ругательствами, какие только находились в его лексиконе.
В Умритсаре его высадили на платформу и передали в руки капрала и двух солдат N-ского полка. Голайтли собрался с силами и пытался изложить все связно. Он не чувствовал себя свободным в ручных кандалах, с двумя констеблями за спиной и кровью из раны на лбу, запёкшейся на левой щеке. Капрал тоже не был расположен шутить. Голайтли не успел договорить, что «это все, молодцы, ошибка», как он крикнул ему: «Молчать!» И приказал следовать за ним. Поручик просил остановиться и выслушать его объяснения и, действительно, начал излагать все очень обстоятельно, но капрал оборвал его:
— Вы офицер! Вот именно такие, как вы, и позорят нас! Нечего сказать, хорош офицер! Я знаю ваш полк. Откуда вы теперь? Конечно, бродяжничали. Вы — позор для всего сословия.
Голайтли сдержался и опять принялся объяснять все с самого начала. После этого его из-под дождя отвели в станционный буфет, где посоветовали не валять дальше дурака. Его собирались «отвести» в форт Говиндар, а «отвод» — это почти такая же унизительная процедура, как «лягушачий марш».
С Голайтли чуть не сделался припадок от ярости, холода, всей этой путаницы, кандалов и головной боли, вызванной раной на лбу. Он опять начал объяснять, как все произошло. Когда он кончил и у него даже в горле пересохло, один из солдат сказал:
— Видал я нищих, которые притворялись и слепыми, и калеками, и помешанными, ну а такого, чтобы он выдавал себя за офицера, не видал.
Солдаты не сердились на Голайтли; они даже восхищались им. В буфете, приказав подать себе пива, они угостили и своего арестанта за то, что он «страсть как хорошо ругался». Они просили его рассказать все о приключениях рядового Джона Бинкля, когда он бродил на свободе, и это окончательно взбесило поручика. Если бы он владел собой, он стал бы ждать, пока не придёт офицер, но он попытался бежать.
Спине приходится очень больно от прикосновения к ней приклада Мартини, а промоченное, сморщившееся хаки очень легко рвётся, когда вас схватят за воротник два дюжих солдата.
У Голайтли сильно кружилась голова, когда он поднялся на ноги с сорочкой, разорванной спереди и почти во всю длину на спине. Он покорился уже своей судьбе, но в эту минуту подошёл лагорский поезд, а в нем оказался один из майоров, знавший Голайтли.
Вот как майор рапортует об этом деле:
«В буфете второго класса слышалась какая-то возня. Я пошёл туда и увидел перед собой самого отъявленного бродягу, какого я когда-либо видел. Сапоги и шпоры его были все в грязи и пивных пятнах. На голове у него было что-то вроде грязновато-белой навозной кучи, спускавшейся лохмотьями на плечи, довольно-таки поцарапанные. Рубашка была разорвана почти пополам, и он просил сторожа прочесть имя на её подоле. Так как рубашка была завёрнута через голову, я не мог сначала рассмотреть его лицо, но по тому, как он ругался, оправляя свои лохмотья, заключил, что он должен быть одним из низших чинов. Когда же он повернулся ко мне и я смог рассмотреть лицо с раной над одним глазом, размалёванное зеленой краской и с лиловыми полосами вокруг шеи, то я узнал Голайтли. Он очень обрадовался мне и выразил надежду, что я не стану рассказывать всей этой истории в собрании. Я и не рассказывал, но вы, если желаете, можете, так как Голайтли уехал теперь домой».
Голайтли провёл большую часть этого лета, разыскивая капрала и двух солдат. Их судили военным судом за то, что они арестовали офицера и джентльмена. Они, конечно, выразили полное раскаяние в случившемся недоразумении, просили прощения, но потом все-таки рассказали другим обо всем в полковом буфете, а оттуда рассказ обошёл всю провинцию.
ПРИЯТЕЛЬ МОЕГО ПРИЯТЕЛЯ
Имеется много причин, по которым я должен вести этот рассказ в первом лице. Человек, которого я хочу передать на суд людской, — Трантер с Бомбейской стороны. Я хочу увидеть Трантера забаллотированным в клубе, разведённым с женой, выгнанным со службы и заточенным в тюрьму, пока не добьюсь от него письменного извинения. Я хочу предостеречь весь мир против Трантера с Бомбейской стороны.
Вам известна непринуждённость, с которой люди передают друг другу знакомых в Индии? Это очень удобно. Чтобы избавиться от надоевшего вам человека, стоит только написать рекомендательное письмо и посадить человека вместе с письмом в первый поезд. Превосходное средство, в особенности для приезжих. Если держать их все время на ходу, они не успевают говорить обидных вещей про «англо-индийское общество».
Раз как-то, в холодный сезон, я получил рекомендательное письмо от Трантера с Бомбейской стороны, извещавшего меня о прибытии некоего Дживона; причём он, как водится, добавлял, что все, что я сделаю для Дживона, я сделаю для него, Трантера. Всем известна точная форма такого рода посланий.
Два дня спустя объявился и сам Дживон с рекомендательным письмом, и я сделал для него все, что мог. Был он белобрыс, румян и очень англичанист. Впрочем, он не высказывал никаких взглядов относительно индийской администрации и не настаивал на охоте на тигров на Вокзальном бульваре, как это делают иные приезжие. Он также не звал нас «колонистами» и не одевался под этим предлогом во фланелевую рубаху и охотничью пару к обеду. Нет, он вёл себя весьма прилично и был очень признателен мне за малейшую услугу. Благодарность его достигла крайних пределов, когда я раздобыл ему приглашение на Афганский бал и представил его некой м-с Димc, даме, к которой я питал великое уважение и таковой же восторг и которая танцевала, как тень листочка при дуновении ветерка. Я очень дорожил расположением м-с Димc, и, знай я только, что меня ожидает, я сломал бы Дживону шею, прежде чем раздобыл ему это приглашение.
Но в том-то и дело, что я не знал, я не помешал ему пообедать в клубе в день бала. Сам я обедал дома. Первый знакомый, которого я встретил на балу, спросил меня, не видал ли я Дживона. «Нет! — говорю. — Он был в клубе. Разве его нет здесь?»
«Какое там нет? — говорит. — Здесь он, и даже очень. Пойдите-ка взгляните на него».
Отправился я искать Дживона. Нашёл я его сидящим на скамье и улыбающимся самому себе и своей программе. С меня довольно было одного взгляда! Надо же ему было именно в этот день начать длинный и располагающий к жажде вечер с неумеренной выпивки! Он сопел носом, глаза у него были красны, а сам он казался очень довольным всем окружающим. Я сотворил про себя молитву о том, чтобы вальс рассеял винные пары, и отправился заполнять свою карточку, чувствуя себя далеко не в своей тарелке. Но тут я увидел Дживона, шествовавшего по направлению к м-с Димс для первого танца, и понял, что не хватит всех вальсов программы, чтобы укрепить его колеблющиеся ноги. Эта парочка обернулась всего шесть раз. Я считал их. М-с Димс уронила руку Дживона и направилась ко мне.
Не стану тут повторять того, что сказала м-с Димс, ибо она была в великом гневе. Не передам вам и того, что сам отвечал ей, ибо я ничего ей не отвечал. Я только жалел, что не убил Дживона с самого начала и не был за то повешен. М-с Димс вычеркнула все танцы, которые я должен был танцевать с ней, и отошла от меня, а я только тогда вспомнил, что мне следовало ей поставить на вид, что она пожелала познакомиться с Дживоном, потому что он хорошо танцует, и объяснить, что я и не думал устраивать целого заговора с целью оскорбить её. Впрочем, я чувствовал, что спорить не к чему и что лучше будет попытаться помешать Дживону вогнать меня своими вальсами в дальнейшие осложнения. Однако его нигде не было видно, и через каждые три танца я периодически отправлялся на поиски, что окончательно отравило мне всякое удовольствие.