- Христос воскрес!
- Воистину воскрес! - закричали отовсюду.
Тимка уронил свечку. Где-то под сводами запели молитву, на колокольне затрезвонили плясовой перезвон, и кто-то за моей спиной сказал: "Архип отрывает, умелец".
Все расступились. Старики вышли к прогалу, поставили на пол пасхи на разостланных скатерках, и батюшка двинулся между куличами, что-то восклицая, размахивая кропильницей налево и направо. Потом все завернули куличи в узлы и, толкая друг друга в узких дверях, валом повалплп на улицу.
В редеющем сумраке уже проступали мокрые крыши домов и надворных построек. За селом занималась над степью заря, позолотив глаза людей.
- Андрюшенька, давай похрпстосываемся, сынаръ мой, - сказала мама, а когда склонилась она ко мне, я припал губами к ее нежной щеке.
- Надюшку поздравь.
Я шагнул к Енговатовон и остановился в нерешительности. Надя поднялась ступенькой выше, сдвинула платок на затылок, тряхнула черноволосой головой и, зажмурившись, поцеловала меня в подбородок, потом бросилась к своей матери, забыв на ступеньке узелок с куличом.
За оградой встретился Микеша Поднавознов в отцовском пиджаке, свисавшем с его худеньких плеч. Был и о-в хорош в это утро: умытое лицо светилось весельем.
- Еремей Николаевич, с праздником вас! А я сам приходил святить. Тятька хворает, - сказал Мпкеша.
- Знаю, чем хворает твой отец, - сурово ответил дедушка, по тут же смягчился и похристосовался с Микешеи.
Хорошо, легко и радостно было в это праздничное утро. Микеша улыбался во весь свой широкий рот, и я не чувствовал в нем своего заклятого мучителя.
Дома бабушка встретила нас ворчливо:
- Овцу кто-то зарезал. Мясо унесли, требуху оставили.
Дедушка нахмурился, потом махнул рукой и сказал коротко и ласково:
- Давайте разговляться.
7
После пасхального завтрака наши легли отдыхать, а я пошел к Подпавозновым, чувствуя себя молодцом в новой с блестящим козырьком фуражке, в починенных ботинках - дедушка подбил к одному из них высокий каблук, и теперь я хромал почти незаметно.
С колокольни сыпался, не умолкая, трезвон, играло над полноводной рекой разгоравшееся пз-под сизой крылатой тучи солнце, пригретые скаты камышовых и тесовых крыш обсыхали, затененные стороны их ртутно отблескивали изморосью.
Я открыл кособокую почернелую калитку и очутился на задернутом прохладной тенью дворе Поднавозновых.
В прогале между сараем и мазанкой лился солнечный поток, освещая наискосок открытые двери погреба. Оттуда доносились голоса и глухие удары топора - такие слышатся, когда рубят мясо. Я со страхом и отвагой заглянул в двери погреба в то время, когда Никанор с засученными по локоть рукавами рубахи, напачканной кровью, разрубив топором на чурбане овечью ляжку, совал ее в чьи-то руки, высунувшиеся из темного зева погребной ямы.
Увидав меня, Никанор уронил мясо. Я встретился с его черными глазами и испугался их выражения растерянности и жестокости. Он нахмурился, с силой вонзив топор в чурбан.
- Кто там? Кто? - тревожно спросила тетка Катя, высунув из погреба простоволосую голову. Водянистые глаза ее мигали на свету.
- Андрюшка, залягай тебя куры, - сказал Никанор, сдвигая мне фуражку на глаза, - не серчай, так все кличут твоего деда. Человек он добрый, две ругачки на языке: дери тебя горой да залягай тебя куры. Иди, Андрюшка, к Микешке, иди.
Микешка надел красную холщовую рубаху, как у меня, взял два позелененных яйца, и мы, разувшись, повесив ботинки через плечо, побежали к берегу реки, радостно ощущая голыми ногами шершавую прохладную землю.
По берегу гуляли нарядные парни и девки. Старики стояли в сторонке, поглаживая бороды. У качелей, поставленных вчера местным фотографом, гуртовалась молодежь. Фотограф в землемерской фуражке взимал дань - по два яйца или по четыре копейки с головы.
Мы с Микешкой сели в люльку, висевшую на металлических тросах, напротив нас встал на сиденье Степан Лежачий, старый холостяк, пьяница, нанявшийся к фотографу за четверть водки на всю пасху. Сдвинув зеленую фуражку набекрень, посмеиваясь, он раскачивал люльку.
С каждым взмахом все выше и выше возносились мы к небу. А Степан Лежачий, приседая на кривых ногах (будто через бочку гнули те ноги), скалил зубы по-волчьи, взвизгивал, норовя напугать нас. Люлька взметывалась выше перекладины. Микеша жмурился, как квелая курица. А когда он лег на дно люльки, вцепившись руками в ее борта, я подумал: почему же все-таки он командует мной уже много лет, отравляя мою жизнь?!
- А ты смельчак, Еремкин внук! - крикнул Степан, еще сильнее раскачивая люльку.
Металлические тросы звенели, воздух резал лицо, а я чувствовал себя крылатым. И очень верилось: оторвемся от перекладины и взовьемся к тому вон облачку, у края которого, ловя воздушную струю, парил орел. А на других качелях взвихривались голубые, красные, зеленые юбки и кофты взвизгивающих девок.
Мелькали в глазах то голубоватое небо, то блеснувшая на солнце золотом река, а то церковь с сияющим, как бы брызнувшим искрами крестом, то бегущая вздыбленная под нами земля.
Мы прокатали все деньга и даже задолжали десять копеек. Было хорошо и отрадно, но одна мысль не давала мне покоя, как только я слез с качелей: надо сказать дяде Никанору, что я все знаю и не выдам его. Я уже не замечал людей, потому что память мою заполнила страшная картина расправы со стариком Постниковым: прошлым летом Постников украл муку. Мужики привязали к его спине мешок с камнями и повели вора кругом села по улицам. Я увидел его, когда он уже был в крови, разлохмаченная кудрявая голова была выбелена мукой, а люди все еще били его, норовя ударить сзади и сбоку, чтобы он не заметил. Я стоял у рубленой стены амбара и не мог оторвать взгляда от его подгибавшихся в опорках ног. Вор не дошел до колодца двух шагов: выпрямился, вскинул к небу в муке и крови лицо и опрокинулся навзничь на мешок с камнями. Старуха села у его ног.
- Бери его, Фекла, выживет - твой, помрет - похоронишь, - сказал староста.
Все это вспомнилось мне, и я тревожно подумал: вдруг Никанора поведут по селу, как только узнают, что он украл нашу овцу. Надо предупредить его! Когда Мпкеша заигрался в мячик, перестав следить за мной, я пустился к их дому.