Но вероломный Эрлик и на сей раз жестоко посмеялся над несчастным Бандурином – только нога его коснулась мраморной ступени, как здоровенная волосатая рука стражника крепко ухватила бедолагу за шиворот и так внесла внутрь. Странная картина предстала глазам скопца: огромная зала была полна челяди, что выстроилась в стройные ряды и сурово взирала на болтающегося в воздухе Бандурина. Он сфокусировал взгляд свой на их сдвинутых бровях и искривленных губах, возмущенно пискнул, явно не согласный с таковыми выражениями лиц, и вдруг, слов но почуяв что-то опасное для себя, пронзительно завизжал, забарахтался, пытаясь вывернуться из цепких железных пальцев стражника.
– Убийца!
Он не разглядел, кто крикнул это ужасное, гадкое, мерзкое слово первым. А потом и разглядывать было нечего: орали все.
– Жирный ублюдок!
– Пес вонючий!
– Нергалово отродье! Козлиный кал!
– Смерть ему!
– Смерть!..
– Смерть!..
Последнее слово, раз прозвучав, уже не смолкало. Напуганный до колик в животе скопец, не в силах понять, за что вдруг на него ополчились все эти люди, отчаянно извивался, рычал и плакал, но все без толку. Стражник не отпускал его ворота, челядь бесновалась, и казалось, что этому кош мару не будет конца. Но конец все же наступил. Равно душное время, словно споткнувшись, остановилось, и потянулось длинное, длинное мгновение – мгновение звенящей тишины, сквозь которую даже были слышны крики птиц в саду и шелест листьев; закрылись рты; Бандурин, тоже умолкший, перестал дергаться и замер. Но даже самое длинное мгновение должно обязательно кончиться. Стражник протянул другую руку и ею ухватил Бандурина за шаровары, потом, ухнув, качнул его и – с размаху вбил головой прямо в стену, разукрашенную чудной мозаикой. Раздался треск. Челядь выдохнула изумленно-восхищенное «Ах!», монолитные ряды ее дрогнули, но не распались. Сотня глаз в полном молчании смотрела, как мозаика окрасилась кровью, как стекали на роскошный ковер розовые струйки, тут же впитываясь и цветом своим оживляя бледный серо-зеленый цвет ковра. А потом все разошлись.
Ближе к полудню, когда солнце уже вовсю светило в окна, Кумбар велел слуге принести ему вина погорячее и, кряхтя, начал выпутываться из покрывала. Борьба продолжалась долго: коварное покрывало крепко опутало ноги старого солдата, так что ему пришлось напрячь все силы и порвать врага.
Освободившись, он с воплями и стенаниями забрался в кресло, схватил чашу, доверху наполненную расторопным слугой, и жадно выпил ее. Настроение было ужасным, и неудивительно. Баксуд-Малана мертва, Конан пропал – ник то его нынче не видел, затылок саднил и ныл, и уже сейчас на нем красовалась огромная, как булыжник, шишка, а в довершение всех неприятностей дурень стражник, направлявшийся на смену караула, заметил безумного евнуха у его тела и размозжил бедняге башку, приняв его за искомого убийцу.
Впрочем, по поводу евнуха сайгад не слишком переживал: видно, такую судьбу уготовил ему Эрлик с пророком своим Таримом. Но куда подевался варвар? И кто, в конце концов, подкараулил его самого, наперсника Илдиза Туранского, личность неприкосновенную, ночью в саду и не по стеснялся камнем пробить голову?
Кумбар поерзал в кресле, устраиваясь поудобнее, сопровождая занятие сие стонами и печальными вздохами, и снова обратился к чаше с вином. Крепкий, обжигающий грудь напиток пробудил дремлющий до сих пор аппетит старого солдата.
Кликнув слугу, он приказал немедля принести жареного каплуна с бобами и масукой – кисло-сладкой травой и связку любимых им крабовых палочек; тенью метнулся тот за портьеру, шаркнув туфлями по волнистому ворсу ковра – Кумбар сморщился: он терпеть не мог бессловесность я исполнительность дворцовой челяди… Но куда же одевался Конан? Может быть, и он пал жертвой предательского нападения в саду? Нет, покачал раненой головой старый солдат – кого-кого, а варвара преступнику убить не удастся… А вдруг?..
Губы сайгада внезапно пересохли. Он сунул руку под халат и начал с остервенением чесать живот, покрытый жестким волосом – верный признак того, что Кумбару не по себе. Воображение услужливо рисовало ему картину за картиной, и одна была страшнее другой. То видел он демонов, терзающих мертвое тело юного варвара, то Черного Всадника, воткнувшего копье в его шею, то стаю грифов, нарезающих круги в зловеще багровом небе, а внизу, раз метав гриву черных волос по траве, опять же лежит Конан, а в груди его торчит рукоять кинжала убийцы…
Впечатлительный Кумбар совсем разволновался. Он вытянул толстую руку и растопырил пальцы, проверяя, дрожат ли они. Они дрожали. Тогда сайгад вновь припал губами к спасительному напитку, шумно отхлебнул глоток, чувствуя, как живая горячая струя водопадом низвергается в его желудок, смывая все гнусности последнего времени туда, откуда им потом нетрудно будет выйти вместе с прочим ненужным человеку хламом; второй глоток позволил старому солдату криво улыбнуться; после третьего он понял, что на самом-то деле все складывается не так уж плохо – Баксуд-Малана и евнух переселились на Серые Равнины, а кто сказал, что там хуже, чем в подлунном мире? Никто оттуда пока еще не возвращался; Конан найдется; убийца… А что убийца? Должен же и он когда-то успокоиться и остановиться…
Слуга бесшумно появился с подносом в руках, проворно расставил на маленьком столе требуемые яства. Кумбар схватил жирную гузку каплуна, вцепился в нее крепкими зубами и, когда сок потек по его подбородку, уяснил наконец суть всего происходящего: не проси богов о лучшем дне, ибо сей день и есть лучший. Старый солдат предовольно ухмыльнулся, вытер рукавом жир с лица и продолжил трапезу.
«Алма, Хализа, Баксуд-Малана… Алма…» Глаза нестерпимо болели от яркого света, проникающего сквозь ресницы и веки, – словно кто-то поднес к лицу пламя свечи; в голове гудели, вопили и грохотали дудки и барабаны, и Конан все порывался вскочить, полагая, что началась война и надо чистить оружие и вставать в первые ряды. Но тело его как будто окаменело, и только сердце осталось пока живым, но и оно уже стучало глухо, медленно, неровно. «Алма, Хализа, Баксуд-Малана…»
И вдруг киммериец ясно припомнил все, что произошло с ним ночью: перепуганный стражник, фальцетом вопящий о новом убийстве; потом холодное уже тело Баксуд-Маланы, которая должна была прийти к нему в полночь, но смертоносный кинжал настиг ее раньше; грязный кабак на окраине Аграпура, вино, струящееся по руке, и – озарение…
Что же было дальше? Он пошел во дворец с единственной целью – вытащить из норы убийцу и показать всем, чтобы исчез страх, чтобы ни одна душа не отправилась на Серые Равнины от руки демона в человеческом обличье… Диния налила ему вина – ароматного, горько-сладкого, липкого… Конан глотнул лишь раз, и прежде, чем он успел произнести хоть слово, вязкий туман окутал его голову; перед глазами закружились стены, лютня, Диния, потолок, снова стены…
Конан открыл глаза, с удивлением обнаружив, что сделать это оказалось совсем не трудно, и вперил взор в об шарпанный потрескавшийся потолок. Солнечный свет, который он принял за пламя свечи, залил всю комнату, и лучи его играли на потолке и стенах, прорываясь в дыры легкой занавеси, болтавшейся на окне. Звуки дудок и барабанов неожиданно слились, и оказались монотонной печальной мелодией, исходящей от лютни Динии. Конан быстро поднялся, сел на узком топчане.
Тонкая рука скользнула вниз, обрывая музыку. В наступившей тишине киммериец явственно услышал собственное тяжелое дыхание, а еще клекот павлинов в саду и далекие крики городских обходчиков. Синие глаза его, как ни странно, свободные от похмельной мути, вперили взгляд свой в такую же синеву глаз напротив. И еще раз поразился Конан искусству богов, создавших поистине неземную красоту. В Динии не было яркости, не было живости здешних горячих девиц, но зато в ней самой существовала музыка – не та, которую слышат уши, а та, которую слышит тело.