Ханзикер откинулся на спинку кресла, точно говоря: «Такого великолепия вы и не ждали, голубчик?»

Готлиб нервно заговорил:

— Я не могу одобрить патентование серологических процессов. Они должны быть открыты всем лабораториям. И я решительный враг преждевременного пуска в производство или хотя бы оглашения. Я думаю, что не ошибся, но я должен проверить себя в смысле техники — может быть, внести поправки, прийти к уверенности. Тогда, я полагаю, не будет никаких препятствий к рыночному производству, но в оч-чень малых количествах и в честной конкуренции с другими, без патента — это ведь не торговля елочными украшениями!

— Дорогой мой друг, я вам вполне сочувствую. Лично я ничего бы так не желал, как отдать всю свою жизнь на осуществление одного бесценного научного открытия, не рассчитывая ни на какой барыш. Но мы взяли на себя обязательство перед пайщиками акционерного общества Досон Ханзикер и Кo зарабатывать для них деньги. Вы понимаете, наши пайщики — а сколько среди них бедных вдов и сирот! — вложили в наше дело все свое скромное достояние, и мы должны оправдать их доверие. У меня нет никакой власти. Я только их Смиренный Слуга. А с другой стороны, мне кажется, мы хорошо обошлись с вами, доктор Готлиб, предоставили вам полную свободу. Мы и впредь будем стараться, чтобы вам было у нас хорошо! Да что там, друг мой, вы будете богаты; вы станете одним из нас! Я не хочу предъявлять требований, но долг велит мне настаивать на этом пункте, и я жду, что вы возможно скорее приступите к изготовлению…

Готлибу было шестьдесят два года. Уиннемакское поражение подточило его мужество… И у него не было с Ханзикером контракта.

Он неуверенно возражал, но когда приполз назад в свою лабораторию, ему показалось невозможным оставить это святилище и выйти навстречу беспощадному крикливому миру, и столь же невозможным казалось мириться с опошленным и недейственным суррогатом своего антитоксина. С этого часа он повел тактику, которую в своей былой гордости сам назвал бы непостижимой: принялся хитрить, оттягивать рекламу и фабрикацию своего антитоксина до «выяснения некоторых пунктов», между тем как с недели на неделю Ханзикер наседал все грознее. Готлиб тем временем готовился к катастрофе. Он перевел семью в квартиру поменьше и отказался от всякой роскоши, даже бросил курить.

Наводя экономию, он сократил выдачи сыну.

Роберт был коренастый, смуглый, буйного нрава мальчик, дерзкий там, где, казалось бы, не было основания к дерзости. По нем вздыхали малокровные, молочно-белые девицы, он же смотрел на них с высокомерием. В то время как его отец то с гордостью, то с мягкой иронией говорил о своей еврейской крови, мальчик уверял товарищей по колледжу в своем чисто германском и будто бы даже аристократическом происхождении. Его благосклонно — или почти что благосклонно — приняли в компанию молодежи, разъезжавшей на автомобилях, игравшей в покер, устраивавшей пикники, и ему не хватало карманных денег. У Готлиба пропало со стола двадцать долларов. Высмеивая условные понятия о чести, Макс Готлиб обладал честью и гордостью нелюдимого старого дворянина-помещика. К постоянному унижению от необходимости обманывать Ханзикера прибавилось новое горе. Он спросил в упор:

— Роберт, ты взял деньги у меня со стола?

Не каждый юноша мог бы глядеть прямо в это орлиное горбоносое лицо, в гневные, налитые кровью запавшие глаза. Роберт забормотал что-то невнятное, потом прокричал:

— Да, взял! И мне понадобится еще! Мне нужны костюмы и разные мелочи. Вы сами виноваты. Вы меня отдали в школу, где у всех учеников денег столько, что девать некуда, и хотите, чтоб я одевался, как нищий.

— Воровать…

— Вздор! Подумаешь — воровать! Ты всегда смеялся над проповедниками, которые кричат о грехе, о правде и о честности и до того истрепали эти слова, что они утратили всякий смысл и… Плевать мне на них! Дос Ханзикер, сын старика Ханзикера, говорил мне со слов отца, что ты мог бы стать миллионером, а ты держишь нас в таких тисках, да еще когда мама больна… Позволь мне тебе сказать, что в Могалисе мама чуть не каждую неделю давала мне потихоньку два-три доллара, и… Мне это осточертело! Если ты намерен рядить меня в отрепья, я брошу колледж!

Готлиб бесновался, но в его ярости не было силы. Добрых две недели он не знал, как поступит его сын, как поступит он сам.

Потом так тихо, что, только вернувшись с кладбища, они осознали ее смерть, скончалась его жена, а еще через неделю старшая дочь его сбежала с повесой, который жил картежной игрой.

Готлиб сидел в одиночестве. Снова и снова перечитывал он Книгу Иова.

— Воистину господь поразил меня и дом мой, — шептал он.

Когда Роберт вошел, бормоча, что исправится, старик, не слыша, поднял на него незрячие глаза. Однако, когда повторял он притчи своих отцов, ему не приходило в голову уверовать в них или склониться в страхе перед их Богом Гнева — или обрести покой, отдав свое открытие на поругание Ханзикеру.

Немного погодя он встал и молча пошел в свою лабораторию. Его опыты производились так же тщательно, как и всегда, и его помощники не видели никакой перемены — только он больше не завтракал в ханзикеровском буфете. Он ходил за несколько кварталов в плохонький ресторан, чтобы сберечь тридцать центов в день.

Из мрака, в котором тонули окружавшие его люди, выступила Мириам.

Ей исполнилось восемнадцать. Младшая из его детей, приземистая, нисколько не красивая; хорош был в ней только нежный рот. Она всегда гордилась отцом, понимая таинственную, взыскующую власть его науки, но до сих пор смотрела на него с трепетом, когда он тяжело шагал по комнате и почти все время молчал. Она отказалась от уроков музыки, рассчитала служанку, достала поваренную книгу и стала сама готовить отцу жирные, пряные блюда, какие он любил. Она горько сожалела, что в свое время не выучилась по-немецки, потому что он теперь все чаще переходил на язык своего детства.

Он глядел на нее долгим взглядом и сказал, наконец:

— So! Одна осталась со мною. Сможешь ли ты сносить бедность, если я уеду… учить детей химии в средней школе?

— Да, конечно. Я, пожалуй, могла бы играть на рояле в кино.

Если б не преданность дочери, вряд ли он на это решился бы, но когда Досон Ханзикер снова торжественно вошел в его лабораторию и объявил: «Ну, вот что! Довольно тянуть канитель. Мы решили выпустить ваше средство на рынок», — Готлиб ответил: «Нет. Если вы согласны ждать, когда я сделаю все, что нужно — может быть год, а возможно и три, — тогда вы его получите. Не раньше, чем я буду вполне уверен. Нет».

Ханзикер ушел обиженный, и Готлиб стал ждать приговора.

И тут ему принесли карточку доктора А.де-Уитт Табза, директора Мак-Герковского биологического института в Нью-Йорке.

Готлиб слыхал о Табзе. Он никогда не бывал в институте Мак-Герка, но считал его, после институтов Рокфеллера и Мак-Кормика, самым здоровым и свободным в Америке учреждением для чисто научной исследовательской работы; и захоти он представить себе райскую лабораторию, где ученый-праведник может провести вечность в блаженных и совершенно непрактических исследованиях, он бы создал ее в своем воображении по подобию мак-герковских лабораторий. Его порадовало, что директор института пришел его навестить.

Доктор А.де-Уитт Табз был отчаянно кудлат — все, что открыто взору, у него заросло, кроме носа, висков да ладоней, — он был короток и буйно кудлат, как скотч-терьер. Но эта кудлатость не была комична; нет, она свидетельствовала о достоинстве; и глаза его глядели важно, шаг был степенно-семенящий, голос — торжественная флейта.

— Доктор Готлиб, очень рад, очень рад! Я слышал ваши доклады в Академии Наук, но, к большому для меня ущербу, мне до сих пор не удавалось познакомиться с вами лично.

Готлиб старался не выдать своего смущенья.

Табз поглядел на лаборантов, как заговорщик в исторической пьесе, и намекнул:

— Нельзя ли нам поговорить…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: