Отправляясь спать, близнецы продекламировали на прощанье — как они недавно декламировали на конгрегациональном фестивале — одно из мелких лирических стихотворений своего папаши:

Что щебечет пташка, дети,
Под окошком на рассвете?
«Папа, мама, тетя — все
В милом Нау-тилу-се
Здоровье пусть хранят.
Виват! Виват! Виват!

— А теперь, мои пупси-мупси, в кроватку и бай-бай! — сказала миссис Пиккербо. — Вы не находите, миссис Эроусмит, что они прирожденные актрисы? Нисколько не боятся публики… и так увлекаются искусством… Если не Бродвей, то, может быть, другие, более утонченные нью-йоркские театры будут рады их ангажировать, и возможно, их призвание — облагородить нашу сцену. Ну, мупси-пупси, марш!

В отсутствие матери остальные девицы исполнили короткую музыкальную программу.

Вербена, вторая по старшинству, сыграла пьеску Шаминада. («Мы все, конечно, любим музыку и пропагандируем ее среди местных жителей, но из всей семьи, пожалуй, только Верби обладает подлинным музыкальным талантом».) Однако самым неожиданным номером явилось соло Орхидеи на корнете.

Мартин не смел поднять глаза на Леору. Он не был шокирован корнетом — отнюдь нет; в Элк-Милзе, в Уитсильвании и даже, как ни странно, в Зените самые добродетельные женщины сплошь и рядом исполняли сольные номера на корнете. Но ему стало казаться, точно он уже десятки лет сидит в сумасшедшем доме.

«Я в жизни не был так пьян. Хорошо бы глотнуть спиртного и протрезвиться!» — терзался он. Он строил истерические и совершенно неосуществимые планы побега. И тут миссис Пиккербо, вернувшись от близнецов, которые все еще не угомонились, села за арфу.

Отцветшая, довольно грузная женщина, она, играя, впала в мечтательность, и Мартин вдруг представил ее себе веселой, милой, как голубка, девушкой, пленившейся энергичным молодым студентом-медиком Альмусом Пиккербо. Она была, конечно, типичной девушкой конца восьмидесятых и начала девяностых годов — наивного, идиллического века Хоуэлса, когда молодые люди были целомудренны, играли в крокет и пели «На речке Суонни»; очарованная сладостью сирени, девушка сидела на крылечке и мечтала, что, когда она выйдет замуж, у них будет никелированная печка с низкой топкой и сын, который станет миссионером или миллионером.

В первый раз за весь вечер Мартину удалось вложить почтительную сердечность в свое «Так приятно было послушать». Он торжествовал и несколько оправился от недомогания.

Но вечерняя оргия еще только началась.

Играли в птиже, которые Мартин ненавидел и в которых Леора была очень слаба. Представляли шарады, в которых Пиккербо превзошел самого себя. Он был бесподобен, когда сидел на полу в шубе своей жены, изображая тюленя на льдине. Потом должны были ставить шараду Мартин, Орхидея и Гиацинта (двенадцати лет) — и тут возникли осложнения.

Орхидея была так же простодушно-весела, так же улыбалась, хлопала в ладоши и прыгала, как ее младшие сестры, но ей было девятнадцать лет — взрослая девушка. Несомненно, она была невинна и любила Целомудренное и Здоровое Чтение, как утверждал Пиккербо (он утверждал это очень часто), но она не осталась нечувствительной к присутствию молодого человека, хотя бы и женатого.

Она надумала разыграть шараду «су-дно», где нищая парижанка просит милостыню, а потом у корзины с цветами выпадает дно. Поднимаясь на верх рядиться, она висла на руке у Мартина, припрыгивала и щебетала:

— Ах, доктор, я страшно рада, что у папы будет такой помощник, как вы, — молодой человек, да еще приятной наружности. Ах, я сказала что-то ужасное? Но я ничего особенного не думала: просто вы с виду спортсмен и все такое, а прежний помощник директора (только не передавайте папе) был старый хрыч!

Мартин увидел карие глаза и откровенные девичьи губы. Когда же Орхидея в роли нищенки надела изящно-свободное платье, он приметил также стройные ноги и молодую грудь. Девушка ему улыбнулась, точно старому знакомому, и сказала доверительно:

— Мы им покажем! Я знаю, что вы превосходный актер!

Торопливо сбегая вниз по лестнице, она не взяла его под руку, и тогда он взял ее сам, слегка прижал к груди ее локоть, — и в смущении, с подчеркнутой поспешностью выпустил.

Со дня своей женитьбы он был так поглощен Леорой, как любовницей, как товарищем, как помощницей, что до этого часа самой отчаянной эскападой было для него заглядеться иногда в вагоне на хорошенькую девушку. Но румяное юное веселье Орхидеи его взволновало. Он хотел от нее избавиться, надеялся, что избавиться не удастся, и впервые за все годы не смел смотреть Леоре в глаза.

Начались акробатические игры, в которых особенно выделялась Орхидея: она не носила корсета, любила танцевать и хвалила ловкость Мартина в игре «Делай, как я».

Всех дочерей, кроме Орхидеи, услали спать, и фестиваль увенчался тем, что Пиккербо назвал «тихой научной беседой у камелька» — иначе говоря его высказываниями о хороших дорогах, сельской санитарии, идеалах в политике и методах подшивки бумаг в Отделах Здравоохранения. Весь этот тихий час или, может быть, полтора часа Мартин видел, что Орхидея разглядывает его волосы, склад его рта, его пальцы, и у него снова и снова возникала мысль о том, какое это безобидное удовольствие — держать в руке ее доверчивую лапку.

Он видел также, что Леора наблюдает за ними обоими, и сильно страдал и не извлек существенной пользы из замечаний Пиккербо о ценности дезинфицирующих средств. Когда Пиккербо стал пророчествовать, что через пятнадцать лет Отдел Народного Здравоохранения в Наутилусе расширится втрое и будет располагать большим штатом больничных и школьных врачей на полном окладе и, возможно, отдел возглавит доктор Эроусмит (поскольку сам Пиккербо перейдет к другой загадочной и очень увлекательной деятельности на более широком поприще), Мартин только квакал: «Да… это… это будет чудесно», — а про себя добавлял: «Черт ее побери! Что она вешается на меня?»

В половине девятого он мечтал о побеге, как о величайшем благе. В двенадцать он прощался беспокойно и нехотя.

В гостиницу шли пешком. Не видя перед глазами Орхидею, освеженный прохладой, Мартин забыл о девчонке и снова ухватился за проблему своей работы в Наутилусе.

— Господи, я, кажется, не выдержу. Работать под начальством этого пустомели с его дурацкими стихами о пьянстве…

— Стихи неплохи, — возразила Леора.

— Неплохи? Что ты! Из всех стихотворцев, какие только жили на земле, он, верно, самый дрянной, а в эпидемиологии он смыслит меньше, чем должен бы знать любой человек, ничему не учась. Ну, а когда доходит до… как это называл, бывало, Клиф Клосон (кстати, хотел бы я знать, что сталось с Клифом: он года два не подает вестей), когда доходит до этого «христианнейшего домашнего очага»!.. Ох, разыщем лучше ночной кабак и посидим среди милых тихих взломщиков.

Леора настаивала:

— По-моему, он все-таки ловко закручивает!

— «Закручивает»! Что за выражение!

— Не хуже тех словечек, которые ты сам то и дело вставляешь! Но когда эта страшенная старшая дочка задула в корнет — брр!

— Ну, положим! Играла она здорово!

— Мартин, корнет это такой инструмент, на котором впору играть моему брату. А ты еще воротишь нос от стихов доктора и от моего «закручивает!» Ты сам такая же серая деревенщина, как и я, если не хуже!

— Ну-ну, Леора, я и не знал, что ты способна злиться по пустякам! И неужели ты не понимаешь, как важно… Видишь ли, такой человек, как Пиккербо, своим фиглярством и невежеством делает всю работу по здравоохранению просто смехотворной. Если он объявит, что свежий воздух полезен, то я не только не открою окон, а наоборот, он этим и меня и всякого разумного человека заставит их закрыть. И применять еще слово «наука» к этим несусветным виршам или, как ты их называешь, «стихам» — это ли не кощунство!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: