Иван Сергеевич Шмелев

Переписка

Письма И.С.Шмелева А.В.Луначарскому

ПИСЬМО И. С. ШМЕЛЕВА Э1

21-XII-20г.

Алушта, д.Тихомировой.

Многоуважаемый Анатолий Васильевич, Пишу Вам, как писателю-товарищу и как лицу, стоящему во главе Наркома[та] по просвещению. Некому мне писать больше, я в отчаянии. Вы уж не посетуйте на меня. Можете помочь — помогите, или я погибну. Все же я российский писатель, сделал же я хоть что-нибудь доброго в жизни! Зла не делал. Умоляю, помогите. Дайте мне возможность работать как смогу. Выслушайте. Скоро 3 года, как я живу в Алуште. Приехал в июне [19]18 г. после тяжелой болезни. Сюда же приехал с фронта и мой сын, отравленный газами на Стоходе — чтобы увидеть нас, меня и мать. Он один у нас. Вернуться в Москву осенью б[ыло] невозможно, на Украине начались действия. В декабре [19]18 г. мобилизация захватила сына, и он подневольно попал в армию крымск[ого] прав[ительст]ва как бывш[ий] подпоруч[ик] артиллерии. В марте [19]19 г. сын внезапно эвакуировался с частью и 7 мес[яцев] мы не имели от него вести, считали погибшим. И вдруг, в начале ноября [19]19 г., мальчик мой вернулся, больной. Оказыв[ается], был направлен в Закаспий, там болел желтухой и воспалением и получил по болезни отпуск. До конца марта [19]20 г. жил с нами, получая отсрочки по болезни. В конце марта фронтовая комисс[ия] признала его негодным к службе, но несмотря на хлопоты, сын не мог добиться отставки, т.к. в переходное время (Деник[ин] — Вранг[ель]), еще не выработаны были правила ухода в отставку. Негодные к службе д[олжны] были причислиться куда-ниб[удь] и ждать. И сын, не желая расстаться с семьей, причислился к местной комендатуре, где ему, как явно больному было поручено присутствовать от военного ведомства в городск[ом] квартирном отделе. Вот и вся его служба в Алуште. При строгом переосвидетельствовании, когда брали и туберкулезных, в октябре [19]20 года, ему дали 3 [-ю] категорию, 2 п [ункт] — служба в тылу, в условиях мирного времени. Через 2 недели началась эвакуация. Мы имели бы возможность уехать, прямо скажу, но у меня не было сил покинуть родное. Тоже и мой мальчик. Он прямо заявил, — что бы ни было, он из России не уедет И он остался с открытой душой, веря, что его поймут, что он, сколько сможет, будет работать для новой России, советской, большой, всенародной России-республики…[1] Искренно и готовно остался, веря в новое. Тоже и я — с волей работать, как писатель, как смогу Мы остались. Все эти годы мы жили в большой нужде (у меня здесь глинобитный домик в 2 комн[аты] и 400 саж[ень]). Жили на скудный заработок от чтений в Алуште моих рассказов (за эти 2 1/2 г. я не переезжал черты города), от издания дешев[ой] библиотеки, с гонорара за «Неупиваемую чашу» в сборнике «Отчизна», за редкие очерки в неофиц[иальных] газетах, едва живших. За эти 2 1/2 г. я не пошел ни на какую службу, ни к какому правит[ельст]ву, желая быть свободным. И был свободным. Мы жили в нужде великой.

И вот мы остались, открыто и искренно признавая Сов[етскую] власть, желая посильно работать в родной земле. Сын явился на регистрацию У нас был обыск, дважды сына арестовывали и выпускали Наконец, как и тех б[ывших] военных, его д[олжны| были отправить в Карасу-базар, в особ[ый] отдел 3[-ей] дивизии 4-й или 6-й армии. Я просил, чтобы его не увозили: он больной, недоброволец, его больше года знают все в Алуште. На его совести нет ни капли крови, ни единой слезы. За него поручились секретарь местной группы коммунистов, знавший его более года, ряд ответств[енных] работников О нем самые лучшие отзывы всех решительно! За 2 года он как был подпоручиком с германской войны, так и остался. Комбриг 9-й бригады, тов Рейман, коммунист, принимая все во внимание и болезнь сына, взял его с собой на бричку Поехали в Судак Как я слышал, из Судака сын направился свободно, имея при себе документы, в Феодосию, в особ[ый] отд[ел] 3-й дивизии (это было 9 дек[абря]). Вчера я узнал, от имени комбрига 9[-й] бригады 3-й див[изии], тов Реймана, что сын мой направлен или направился в Харьков. Ни строчки я не имею от сына вот уже 3 недели. Не знаю, где он, зачем его взяли в Харьков и что с ним будет. Он трудно больной (поражены оба легких), без денег, плохо одет. А теперь зима За что все это?! За то, что служил против воли, мучился, за то, что остался добровольно? До увоза, он поступил на советскую службу, в местный отдел театр[альной] секции, как слушавший до войны драмат[ические] курсы, бывший студент. Что же теперь? Затерялся след его. Я не могу передать боли, горя, обиды. Мы не бежали, мы с открытой душой остались, чтобы в родном жить и работать для новой и более светлой, справедливой жизни. Помогать строить ее, как умеем. Я мечтал писать для большой аудитории лекции по искусству. Работать для нового театра. Я хотел, имея волю к ра6оте Теперь я не могу думать. Без сына, единственного, я погибну. Я не могу, не хочу жить. Мне еще дают фунт хлеба через професс[иональный] союз раб[отников] искусства, но я не знаю, как уплачу. У меня взяли сердце. Я могу только плакать бессильно. Помогите или я погибну. Прошу Вас, криком своим кричу — помогите вернуть сына .[2] Он чистый, прямой, он мой единственный, не повинен ни в чем.

Помогите. Я всю душу отдам работе для родины, для новой родины. Вам я сказал все истинное. Вы не можете не понять, не услышать. Верните мне сына. Поддержите меня, если можете, писателя русского, Вы, сам писатель, собрат. Дайте мне одно слово, чтобы, я мог хотя бы надеяться, ждать, если дойдет до Вас это мое письмо, мой крик. Протяните руку.

Уважающий Вас Ив. Шмелев Алушта, Ив. Серг. Шмелев.

Р.S. О том же я написал и Алексею Максимовичу [Горькому].

Пометка: Найти сына.

ПИСЬМО И. С. ШМЕЛЕВА Э2

12/III 1921 г.

Симферополь, Казанская, 22, кв. Тренева

Многоуважаемый Анатолий Васильевич, Ваша телеграмма, отзвук на крик отчаяния, ободрила меня на миг, но положение наше безысходно. Вот уже три месяца я и жена бьемся о стены, и стены глухи, и ни одного просвета. Мы были в Феодосии, и говорил с нач[альником] особ[ого] отд[ела] 3-й див[изии], я при содействии Вересаева собирал справки и мог узнать одно, м[ожет] б[ыть] ложное, что сын наш жив, что в первой половине февраля выслан куда-то. Мне не могли, не пожелали сказать, куда и когда точно По телеграмме председателя Револ[юционного] трибунала армии затребовано из Феодосии дело сына, но до с[их] пор это дело еще не попало в руки председателя. Одн[им] словом, везде препоны, словно это дело какая-то госуд[арственная] тaйна. Сын мой невинен, я продолжаю это утверждать. Б[ыть] мож[ет] его уже нет в живых, и вот почему тайна повисла над этим делом. Я умолял сказать истину. Мне отвечали — жив. Где же он? Мне не отвечали. Кто есть сильный, кто мог бы заставить сказать правду? Ведь должны же быть нормы! Ведь не можно отнять у отца и матери их естественное право знать о сыне. Это право всегда признавалось властью. Отнять это право — значит на место права поставить бесправие и ужас и жестокость. За что нас терзают? За что убивают медленно и смеясь? За что? Мы голодные, в морозы полуодетые бродим, бродим по крымским дебрям, тычась из города в город, от порога к порогу, устрашаемые требованием пропусков, не имея крова и хлеба, мы ищем своего права, мы отыскиваем след сына, — и везде, везде одно и одно: «Идите туда, там знают, но, по вс[ей] вероятности, вам не скажут». Да, эти именно слова я не раз слышал и спрашивал в ужасе: смеются? О, не верите? Верьте, верьте моему крику. Клянусь — так это. Чтобы добраться из Симфер[ополя] до Феод[осии], нам надо было 5 суток. 8 дней в Феодосии ничего не дали. Нам сочувствовали, но не могли помочь люди сердца. Кто может помочь? Москва. Но далеко Москва. Помогите! Ведь один приказ, один решит[ельно] приказ. Ведь не камень же я придорожный. Ведь я же писатель русский, хоть и бывший. Я писал Горькому. Что же, или я ошибся? Вчера я добился встречи с Поляковым, предревком[а] Крыма. Я подал ему справку. Я просил. Мне обещали, хотя и не совсем уверенно. Так кто же может здесь, если и высшее лицо, высший представитель Сов[етской] вл[асти] в Крыму неуверенно отвечает. Остается посл[едний] путь — видеть и просить Реденса, подчиненного Вс[ероссийской] ЧК. Но он на эти дни выехал в Керчь. Это последнее. Помогите же, во имя человечности. Что пережито нами за эти 4 мес[яца], наст[олько] страшно, кошмарно, что не хватит сил и слов — понять, осознать. Ужасом полно оно и уже не вмещает. Надо быть здесь и видеть и знать. Знать, как я знаю, как я видел, как я пережил. Мое горе и мое отчаяние — только ничтожная струйка. О, помогите! Вы — центр. Вы — у власти направляющей. Я буду ждать. Теперь, позвольте, перейти к общему положению, к положению писателей. В Алуште у меня и Ценского местный предревком[а] отобрал мандаты, выданные нам еще в ноябре из Симферополя. Отобрал и сказал: «Будет еще нагоняй тому, кто их выдал». Отбирают последнее достояние. Требуют одеяло, утварь, припасы. Я отдаю последнее, у меня ничего своего, все от добр[ых] людей — и то берут. Я болен, я не могу работать. Я имел только 1/4 ф[унта] хлеба на себя и жену. Если бы не мал[ый] запас муки, я умер бы с голоду. Я не знаю, что будет дальше. Посл[еднюю] рубаху я выменяю на кус[ок] хлеба. Но скоро у меня отнимут и последнее. У меня остается только крик в груди, слезы немые и горькое сознание неправды. Вы знаете — не для потехи имущих писал я книги. Они издаются. А меня гонят, гонят, гонят. За что? Я не был ни врагом, ни другом чьим бы то ни было. Я был только писателем, слушающим голос души своей. Страдания обездоленного народа — вот мое направление, если надо искать направления. Я не считаю себя способным к службе в канцелярии. Я хотел бы остаться тем, кем был. Если я не заслужил похвал, так гонений не заслужил наверное. Так как же мне быть? М[ожет] б[ыть] лучше ехать в Москву и там искать работы? Тогда прошу Вас, руководителя просвещения, помогите. Не откажите затребовать меня с женой, когда мы узнаем правду o сыне, в Москву. М[ожет] б[ыть] я еще смогу быть чем-нибудь еще полезным жизни. У Ценского требовали посл[еднюю] корову, грозя арестом в случае неповиновения. К.А.Тренев, беллетрист, также просит выяснить положение писателей. Он стеснен. Его мал[енькая] квартирка наполнена, каждый день с него требуют то и то. Он бьется с детьми больными, хотя он еще и учитель У меня описали мои 20 книг библиотеки и поручили мне их под ответственность. Мои книги печатает Москва, но я не имею за них ни копейки. Я существую только благодаря вниманию и любви некоторых моих читателей. Я хожу по учреждениям и прошу меня покормить. Мне стыдно. Мне больно. Я добиваю посл[еднюю] обувь. Скоро я паду где-нибудь на улице. У меня выветрилась душа. Помогите. Подумайте, что все эти муки напрасны, неправдой брошены на нас. Я с семьей остались с доверием к власти. Мы не уехали, хоть и могли. За что нас гонят. Есть ли еще правда в России? Должна быть, я не потерял всей веры. О, я так хотел с сыном отдать свои силы на укрепление нового строя! Это я говорю прямо, душой открытой. Дайте же себе труд пяти минут только, чтобы почувствовать наше положение. Вызовите нас, спасите нас, если можете. Помогите узнать о сыне. Силы на исходе. Только на Вас, на представителя культуры моя надежда. Не отнимайте ее. Скоро должно кончиться для меня наказание. Все больше подступает отчаяние. Остается один выход — распорядиться собой самовольно — не жить больше. Только надежда узнать о сыне и удерживает. Умоляю, помогите.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: