Письма И.С. Шмелева В.В. Вересаеву 1921 г.[4]
8/21 сент[ября] 1921 г. Алушта
Дорогой Викентий Викентьевич, Едете Вы в Москву, слышал я: «везут вагон писателей из Коктебели». За Вас, как за последнее средство (простите) хватаюсь — помогите. В Москву не еду, не могу ехать. Не могу оторваться от той земли, где жил с мальчиком посл[едние] дни его жизни, уйти из того угла, который заставил своей волей мой мальчик меня иметь. Это, кажется, скверно я выразил, но пустяк. Вы понимаете. Москва для меня — пустое место. Москва для меня — воспоминания счастья прошлого. Крым — страдание, но это страдание связано с сам[ым] дорогим в жизни. Пусть оно остается, я не в силах уйти. Москва — сутолока и надежда дальше устраивать что-то в жизни. Мне нечего больше устраивать. Я хочу тихо умереть. Т.е. я хотел бы работать в тиши, ибо у меня есть что сказать и сказать иначе, чем я до с [их] п[ор] делал. Я сделал оч[ень] мало. Теперь я знаю, что и как надо писать. Но, кажется, поздно. Одн[им] слов[ом], я не еду. Я, м[ожет] б[ыть], нелогичен: я могу уехать из Крыма, но только не в Россию. Чтобы начать свою новую литер[атурную] работу и работу оч[ень] большого калибра — «Храм человечий» и «Его Величество Лакей», работа на года, мне необходима перспектива. Мне нужно то еще, чего уже нет в России, — тишины и уклада. Чтобы не мызгаться, не крутиться с утра до ночи за куском, за одеждой, за топливом. Чтобы жизнь не мешала. Я не могу работать с перерывами, урывками. Я написал Лунач[арско]му и М. Горькому о разрешении уехать. Письма любезно взяла и обещала переслать Фофанова,[5] член полномоч[ной] комиссии ВЦИК, ведающая зем. отделом. М[ожет] бы[ть], Вы с ней увидитесь в поезде на Москву и напомните. Или возьмете передать лично. Вас, добрый и дорогой товарищ, друг (простите), прошу и просит Оля — как можете — пособите нам в этом деле. Я знаю, что то, что еще привязыв[ает] к жизни, — давно задум[анные] работы, к которым я не смел подойти, что это я могу сделать, у меня уже есть хватка, и, б[ыть] м[ожет], это уже не будет так мало, как все то, что я д[о] с[их] п[ор] делал. Я занимался пустяками. Я напевал про себя. Теперь хочу попробовать спеть в полный голос. Приготов[ительная] школа кончена. Пора в жизнь, перед уходом из нее. Пособите и что узнаете — перешлите мне с оказией, что ли — на К.А.Тренева, Казанская, 22. Вы, верно, хоть ответите. А многие-многие — и не отвечают вовсе.
Второе, которое д[олжно] б[ыть] первым: я с Фофановой же пишу Калинину по делу об убийстве моего мальчика. Я прошу помочь, наконец, узнать правду, всю правду и назначить расследование. Я писал ему еще в апреле — и ни звука. Д[олжно] б[ыть], Галланд[6] не передал. Я ему все пишу. Неужели и на эт[от] раз все останется втуне? Пособите. Через Вас я прошу Петра Гермог[еновича][7] — он ведь в президиуме ВЦИК. М[ожет] б[ыть], Вы не откажетесь передать ему, через него для Калинина мое заявление. (Оно у Фофановой.) Я верю еще, что высш[ая] Сов[етская] Власть не могла одобрить того, что было. А раз так, она должна помочь найти правду и восстановить, назначить следствие и найти следы моего сына и виновных. Я хочу знать, где останки моего сына, чтобы предать их земле. Это мое право. Помогите. Хорошо бы, если бы Вы сами прочли то, что я написал Калинину. Тогда Вы помогли бы мне. Помогите. Третье: мы в страшной нужде. Нам перестали давать и хлеб. Мы лишены заработка: ни вольных изд[ательст]в, ни журналов. В невольных я не могу писать. Говорю — я предпочту околеть. Раз нам не дадут возможности уехать из России — стало быть мы арестанты. Но и арест[анты] им[еют] право на хлеб. Нам, мне и Ценскому, выдали охр[анные] грамоты с правом на как[ой]-то акад[емический] паек. Но мы не видали этого пайка. Нам случайно давали, то соль, то 1/4 табаку, то фунтов 5 крупы. Теперь ничего. Мне нечего продать, Вы знаете. Я приехал на 2-3 мес[яца], а живу 4-й год. Я хожу в лохмотьях. У меня нет белья, у жены нет рубашки! Если мне разрешат выезд, я поеду в Москву и возьму, что у меня уцелело дома. И уеду. Если бы полном[очная] Комиссия распорядилась в Симфер[ополе], чтобы мне и Ценскому хотя бы высылали из Симфер[ополя] муку, что ли. О, как все это тяжко. И какая, скажете, беспомощность! Но… я не могу делать дело, которому не верю. Я только и могу еще, чтобы удерживать в душе остатки сил для работы. За пайки же я уплачу, уплачу. Я, приведется если, оставлю чем бы заплатить за пайки! Наше книг[оиздательст]во![8] Мне прислали 100000 рб., на что я не мог купить пуда муки. И это бухгалт[ерский] вывод за 3 года! Это — насмешка. Книг продано — все! Вы будете в изд[ательст]ве. Скажите, чтобы дали ч[то]-ниб[удь] моей матери-старухе. Ей выдавали, но когда узнали(!) о моей смерти(!) — прекратили. Прошу книгоиздательство отдать матери моей, голодающей (это я на днях узнал), хоть какие авансы под буд[ущие] издания. Я ведь немало дал книг издательству. Мне не хотелось бы издаваться больше на языке, мне неведомом, но пусть издают и дадут моей матери. Она живет у дочери, Калужская ул., св[ой] дом. Ив[ан] Андр[еевич][9] знает.
Я не могу ничем помочь ей — я нищий, голый, голодный человек. Ехать в Москву и для видимости взять как[ое]-ниб[удь] место или обучать в литер[атурных] мастерских?! Нет, пусть это делают те, кто умеет это. Я бездарен в эт[ом] отношении. Одно прошу — пусть дадут мне возможность уехать — и я верну пайки во сто крат. Куда я поеду в Москву?! На юру жить и биться в тисках среди тысяч не знающих, что с собой делать, нищих интеллигентов и бывших людей? Скоро будут перегрызать глотку др[уг] другу.
Передайте прилагаемое письмо Ив. Андр. Данилину. Его адрес в книгоизд[ательст]ве знают, я забыл: кажется, Мал. Полянка, угол 2-го Петропавловского пер. д.7? Письмо важное: я прошу в нем отдать моей матери из моих вещей, какие, б[ыть] м[ожет], у него сохранились. Она хоть хлеба поест перед смертью: ей 77 лет. Часы мои у него есть с цепочкой, еще что-то. Пусть отдаст ей скорей. Она продаст эти часы, когда-то ее подарок сыну-студенту. Я только посл[еднее] время стал, нашел силу писать письма. Я только мог ковырять землю, убивать душу в черной работе. Всю тяжесть — искать куски — взяла на себя моя Оля. Святая, горевал. Если бы погибнуть, но у нас не нашлось духу погибнуть: мы еще жили и живем какой-то жалкой надеждой. А м[ожет] б[ыть], мальчик еще придет! Нет, не придет. Ну, я, кажется, все сказал. Да, если не удастся уехать, не разрешат, умрем, как умир[ают] животные, в закутке, в затишье, не на глазах. Прощайте, дорогой Вик[ентий] Вик[ентьевич]. Вряд ли свидимся. Передайте наш посл[едний] привет М[арии] Герм[огеновне][10] . Вы — дело другое. Вас не ударила жизнь, слава судьбе. Будьте счастливы. Я хотел бы быть бодрым. Не могу. Так, день за днем, день за днем. И сплошная, неизбывная мука. Пусто для нас всякое место. Но наше место еще носит следы, тень нашего дорогого и чистого мальчика, которого мы так преступно потеряли. Этого не избудешь. Ну, обниму Вас заочно, крепкий Вы человек. Сделайте, что найдете возможным, что в силах. Передайте привет Ник. Дмитриевичу [Телешову], Ив.Ал.Белоусову, Юл.Ал. Бунину, Ив.Андр.Данилину и собратьям-писателям.