Конечно, в Италии замечательные педагоги, но и петербургский Эверарди (один из тех двоих, что отказались от Фигнера) был итальянец и отличный педагог. Покорить всю Европу – это, знаете ли, не просто, особенно если природа обидела. А ведь сам Джузеппе Верди подарил Николо Руссо [67] партитуру «Отелло» с выразительной надписью: «Глубоко понявшему мои мысли».
Чем же объяснить это, как не колдовством? Ну, не колдовством, так магнетизмом. В Петербурге (и не только там) верили в магнетизм – это было модой. Есть такие доктора, которые могут усыпить и затем внушить усыпленному: «Проснувшись, станешь тем-то и тем-то». Магнетизер мог завести испытуемого, как часы,– надолго. Потом, когда завод кончится, Фигнер опять уедет в Италию, будто бы в отпуск, а магнетизер восстановит изношенный механизм.
Любопытство было сильно возбуждено. Актрисы выпытывали у жены Фигнера, Медеи, в чем тайна. Не мог же почтенный Эверарди так жестоко ошибиться. Но Медея уверяла, что Фигнер всегда был таким, как теперь.
В конце концов любое напряжение ослабевает. Улеглось и любопытство к карьере Фигнера.
А между тем своими успехами он был обязан исключительно самому себе.
В Италии ему на первых порах пришлось очень плохо. Ему хотелось как можно скорее, одним рывком взять реванш. Он обратился к тем шарлатанам, которых было много в Италии и которые сулили начинающим скорые победы. Ничего путного и не вышло: один из этих авантюристов даже обобрал Фигнера. Теперь молодой неудачник всерьез задумался над своими бедствиями.
Действительно ли он бездарен? Придирчиво проверив свои недостатки и достоинства, Фигнер пришел к мысли, что талант у него есть. Не развитый, не сильный, но оригинальный и разнородный: своеобразный сплав различных способностей. С ними можно было сделаться артистом драмы, но не этого хотелось Фигнеру. Скрытая музыкальность влекла его к опере. Он понимал, что каждая из его способностей сама по себе не выведет его на большую дорогу; только в музыкальном театре он добьется успеха. Наблюдая прославленных певцов, он с удивлением обнаружил, что многие из них пренебрегают доброй половиной своих богатств. Они опирались только на могущество голоса. Одна какая-нибудь выигрышная ария и даже ее заключительная нота – сигнал к аплодисментам – вот что было главной заботой этих артистов. Какое варварское истощение природы!
Фигнер принял решение: то, чем пренебрегают эти счастливцы, отныне станет его достоянием. Ни одна мысль композитора не ускользнет от него; он будет изучать не только свою партию, по всю оперу, вплоть до хоров. Пусть для других певцов речитативы только неизбежные мостки между ариями, его речитативы станут кровеносными сосудами оперы, ее нервами.
Это не значило, что он пренебрег искусством кантилены [68]. Напротив, он и здесь собирался дать бой. Изучив свой голос, он узнал и его пределы. Но и в пределах можно было достигнуть многого. Да и сами пределы не так уж неподвижны.
Теперь, вспоминая запальчивого юношу, каким он был недавно, он не понимал, как можно было мечтать о неожиданной удаче, о богатом покровителе и других, внешних, пришедших со стороны, свалившихся с неба, милостях. Это даже унизительно – ждать благодати. Насколько радостнее, прочнее призвать на помощь разум и быть во всем обязанным самому себе! В этой мысли есть даже что-то опьяняющее.
Встретив наконец добросовестного педагога в Италии, Фигнер чистосердечно рассказал ему о своих злоключениях. Педагог был тронут. Молодой певец вновь стал учиться – с прежним рвением, но без той слепой веры, которая подвела его в Петербурге. В сущности, он обучал себя сам, но держался так умно и деликатно, что преподаватель не замечал самоволия ученика и только убедился, что имеет дело с человеком умным и даровитым.
Наконец настал день дебюта. Он прошел блистательно, а после подарка Верди слава русского певца окончательно упрочилась.
Но он покинул Италию ради России в самый разгар своей славы – и не только для реванша. Еще в восемьдесят четвертом году он узнал о судьбе своих героических сестер-народниц: Лидия Фигнер была сослана, Вера – приговорена к смертной казни; приговор был заменен одиночным тюремным заключением. Пожизненным! Мать писала: третья дочь, Евгения, избрала тот же путь, что и старшие сестры. Мать звала его. Он принял приглашение Петербургской оперы, отказавшись от выгодных гастролей. Медея последовала за ним.
Чайковского тронула история певца. В этой гигантской работе над собой, в этом самопознании и самовоспитании было что-то родственное ему самому.
– Я к нему присматриваюсь уже три года,– сказал Чайковский Ларошу.– Он пел у меня Андрея [69], Ленского. И я могу сказать, что это типичный сын века. Нервность, горячее воображение, азарт. Характер довольно тяжелый. Одним словом, тот же Герман, но без фатализма… Разумно направленная воля спасла его – редкий для такого характера, зато и счастливый случай.
– Но после того, что я от тебя услышал,– заметил Ларош,– я могу думать, что твой Герман должен быть неприятен Фигнеру.
– Да что ты! – сказал Чайковский.– Он в восхищении от этой роли.
4
Первый человек, которого он увидал, сойдя с платформы, была Медея. Она спешила к станции в таратайке, которой сама правила.
Резким движением она остановила лошадь.
– Я отпустила кучера,– сказала Медея, отодвигаясь и давая Чайковскому место рядом с собой.– Но вы увидите, как я справляюсь.
– Не сомневаюсь, что отлично.
Медея нравилась ему. Ее жизнь тоже была не из легких. Четырнадцати лет она ушла из родительского дома, чтобы учиться пению и потом поступить на сцену. В восемнадцать уже пела в опере. Родные простили ее: победителей не судят. Тем более, что – по словам очевидцев – в Мадриде почитатели Медеи расстилали перед ней прямо на улице свои плащи и кричали хором: «Да будет – благословенна – мать,– родившая – тебя!»
Но, несмотря на успехи, а может быть, из-за привычки к ним, Медея держалась скромно и просто. Гладко причесанная, в длинной юбке и в простой блузке с галстучком, она скорее походила на курсистку, чем на примадонну столичной оперы. Чайковский спросил о здоровье Фигнера.
– Ему лучше,– сказала Медея, сдерживая бег лошади,– но он нервничает из-за роли. Боится, что не справится.
– Кто же другой справится?
– И я так думаю. Но он и меня заразил своей нервозностью.
«Должно быть, он в болезни нетерпелив,– думал Чайковский,– и ей в такие дни достается».
– Вы ему внушите,– сказала Медея,– и он вас послушается.
Она тщательно выговаривала слова. Итальянка по рождению, она задалась целью сделаться русской женщиной и русской артисткой. И приложила к этому немало стараний: говорила по-русски правильно, но с акцентом.
В пении этот недостаток был заметнее. Все же она имела успех в роли Татьяны. Да и кто не пленился бы ее голосом? Но она была слишком ярка для Татьяны, слишком энергична и порывиста.
Партию Лизы дирекция поручила другой певице, более подходящей для этой роли. Но Фигнер не пожелал приспособляться к другой партнерше. Никто лучше Медеи не умел оттенять талант и пение Фигнера. Она знала, какой нужно быть на сцене, чтобы все его достоинства были особенно заметны. В дуэте с ним она помнила, когда нужно приглушить голос, когда усилить, чтобы это было выгодно для Фигнера. Их дуэты были лучше отдельных выступлений. Голос Медеи, более красивый, более звучный и теплый, дополнял голос Фигнера, осенял его каким-то лучистым ореолом. То был гармоничный, совершенный ансамбль.
– Вы ему только внушите,– повторила Медея,– и он успокоится.