– Слыхал. Так это она?
– Вот что значит замкнуться в творчестве! Ты ее, наверное, десятки раз видел! И в концерте Паганини она была…
– В черном платье?
– Вот этого уж, признаться, не помню. Что же ты стоишь? Идем!
– Значит, она хорошо поет?
– Прелестно! То есть петь она еще не умеет. Но голос-божественный! У нашего Соливы в классе только две таких – она и Волкова. Хочешь, познакомлю?
– С кем? С панной Волковой?
– Нет, с Гладковской.
– Очень хочу. Только знаешь что? Не надо!
– Как это похоже на тебя! – сказал Целиньский.
Глава шестая
Профессор Карло Солива, итальянец по происхождению, считался лучшим преподавателем пения в Варшаве. Когда-то давно он будто бы узнал секрет знаменитого певца Томазини, который перед своей кончиной открыл его Соливе. Узнанный секрет Солива хранил про себя. Его ученики никогда не могли сказать, в чем заключается метод их учителя. Но им все завидовали, так как попасть к Соливе было чрезвычайно трудно.
Хорошо поставить голос умели только считанные педагоги: достаточно было слуха о таком преподавателе– и к нему устремлялись толпы певцов, и начинающих и даже известных. Не было большей тайны в музыкальном искусстве, чем приемы постановки голоса.
В Варшаве в середине двадцатых годов жил некто пан Леонгард Жегмонт, музыкальный критик из средних. Его рецензии о певцах не производили особенного впечатления даже на самих певцов. Вскоре он перестал печататься, и о нем совершенно забыли.
Но не прошло и полугода, как он выплыл, и на этот раз о нем заговорил весь варшавский музыкальный мир. Одна из оперных певиц сообщила кому-то, что пан Жегмонт обладает удивительным искусством ставить голоса и в особенности обновлять их. В доказательство она ссылалась на себя: в последнее время она редко появлялась на сцене, ее голос уже не обладал прежней гибкостью, но после нескольких уроков у пана Жегмона произошло чудо, и теперь она легко и свободно поет арию Розины.
В Варшаве начался ажиотаж. Все бросились к пану Жегмонту, как неизлечимые больные к гомеопату. Все, и знаменитые и начинающие, осаждали новоявленного кудесника и требовали, просили, умоляли заняться ими. Они точно никогда не знали прежнего пана Жегмонта, критика, с которым никто не считался. Это был новый пан Жегмонт, единственный и могущественный спаситель!
Целый год продолжалось его царствование в вокальном мире Варшавы. Певцы учились, переучивались и ждали благодетельных результатов. У некоторых голоса как будто окрепли, потом стали звучать хуже. Кудесник уверял, что так и должно быть. Затем у певцов появилась хрипота в голосе. Пан поздравил их с этим как е явным признаком улучшения. Это был, по его словам, последний этап на их ученическом пути, после чего начнется великолепное обновление голосов и небывалая слава. «Последний этап» еще продолжался, когда пан Жегмонт внезапно и тайно уехал из Варшавы. Шли разные слухи. Объяснения ошеломленных учеников были противоречивы: одни уверяли, что пана неожиданно вызвали в Италию для какой-то консультации в Миланской опере, другие говорили, что против него было начато судебное дело и Жегмонт поспешил скрыться, предупрежденный кем-то из своих друзей.
Как бы то ни было, он исчез. Его обманутые и сильно пострадавшие ученики бросились за помощью к пану Соливе. «То была отсибка, а теперь ксебка!»– шутил по этому поводу Живный. Но Солива был беспощаден: – У меня не больница, – говорил он каждому просителю, – к тому же нельзя поправить непоправимое! Вот только молодость жалко!
Он имел в виду двух юных девочек, которые начали учиться у Жегмонта; шарлатан не успел окончательно испортить их прекрасные голоса, и Солива взял их к себе в консерваторию. На третьем году обучения директор оперного театра, который не раз слушал обеих девочек на ученических вечерах, сказал пану Соливе, что его две воспитанницы могут рассчитывать на дебют. Он предпочитал младшую, Волкову, но отдавал должное и Гладковской.
Дочь мелкого русского чиновника, Анна Волкова в свои девятнадцать лет считала себя совсем взрослой. Всякий, увидав ее впервые, догадывался, что она актриса. Хороший рост, круглое широкое лицо, большие глаза, крупный рот и ровные, тоже крупные белые зубы делали ее заметной, эффектной. Густые рыжеватые волосы также обращали на себя внимание» тем более что панна Анетта всегда умела украсить их цветком, изящной шляпкой или эгреткой. Бойкая, острая на язык, она могла постоять за себя в обществе поклонников – русских офицеров, которые полагали, что с будущими актрисами можно позволить себе вольные шуточки и анекдоты, не предназначенные для ушей пани. На шутку Волкова отвечала шуткой далеко не поощрительного свойства, и ее кавалеры либо вовсе отходили от нее, обидевшись, либо в ее присутствии внимательно следили за собой. Иллюзий, у нее не было никаких, и вся жизненная программа заранее предначертана.
Гладковская была другого склада. Она держала себя холодно и неприступно и одним только гордым молчанием отражала нескромные попытки понравиться ей. Ее русые волосы были гладко причесаны, а синие глаза обычно опущены. Когда же она поднимала их с молчаливым и строгим упреком, любой самоуверенный щеголь, встретив этот взгляд, смущался и умолкал. Гладковская жила в маленькой комнатке в консерваторском пансионе. Ее отец был интендантом в Радоме; мать присылала оттуда добротные старомодные туалеты, которые Констанция с большим вкусом переделывала сама.
Пан Солива гордился своими ученицами. У Волковой был сильный, красивый голос, правда, немного визгливый в верхних нотах. Она умела держаться на сцене и в оперных отрывках, которые исполнялись на вечерах в консерватории, отлично зарекомендовала себя.
Гладковская была слишком тонка и хрупка, чтобы вполне удовлетворить требованиям сцены, и, может быть, директор оперы был до некоторой степени прав, когда утверждал, что прелесть молодой актрисы может остаться в театре незамеченной. – Актриса должна напоминать… театральные декорации, – шутил он в кружке приятелей, но это была не шутка, а его твердое убеждение. – Тонкости и всякие там детали необязательны! Все должно быть ярко, массивно и, если хотите, огромно! Широкое лицо предпочтительнее узкого, а что касается роста и сложения, то женщина должна походить… на кариатиду.
Но Гладковская не походила на кариатиду. Она была среднего роста, почти худая, с тонким станом и девически незавершенными линиями плеч и груди. Прелесть ее лица была в нежном румянце, в ослепительно белой коже, во взгляде и улыбке, которые меняли ее лицо до неузнаваемости – оно хорошело и светлело… Но что значили все эти тонкости в театре, если даже сидевшие в первых рядах не в состоянии их увидеть и оценить? Не говоря уже о гриме, который стирает естественное выражение и превращает лицо актера в маску! Тем не менее директор решил взять к себе в театр Гладковскую – из-за голоса. У Волковой голос был сильнее, но если принять во внимание, что в театре бывают и знатоки, то для них следовало бы выпускать Гладковскую. Ее голос был трогательно прекрасен, а музыкальность покоряла даже тех, кто приходил в оперу смотреть, а не слушать. Гладковская заставляла слушать себя. Но кого бы она ни изображала – пока еще только на вечерах в консерватории, – бедную ли Нину из «Сороки-воровки» или Агату Вебера, в ней всегда оставалось что-то от гордой Констанции, от существа, которому не совсем уютно на земле. Один из варшавских поэтов написал ей в альбом:
И дальше в таком же роде…