Но была и другая причина, по которой постоянная концертная деятельность не годилась для Шопена, и эта причина была важнее, чем первая. Это – отношения с самой публикой так называемых больших концертов. Шопен помнил, как он волновался в Вене. Выйдя на эстраду, он не различал ни лиц, ни самого рояля. В Варшаве было намного легче. Но ведь Варшава– это дом родной, там все знали его, и он всех знал! Его любили, им гордились, его появление на эстраде было радостным событием для варшавян. Но как появиться перед публикой, совершенно чужой, которая не знает тебя, которую всякий раз приходится заново завоевывать, особенно при разъездах? Постоянно чувствовать присутствие массы людей, ни на минуту не терять связи с ней и сознавать, что эта связь может в любую минуту прерваться: ведь не все могут сочувствовать ему, – о, тут нужны силы Геркулеса, усмиряющего фарнезского быка! – добавлял Лист. – Бедный матадор! Но ведь публика – это еще не все! А всякие рецензенты, профессия которых именно в том и состоит, чтобы находить в нас недостатки? А твои собственные нервы, которые не всё могут переносить? Таким образом, ты постоянно вступаешь в тройное единоборство: с неведомой публикой, с недоброжелательными критиками и с собственным неустойчивым настроением, – а у художника оно всегда более или менее неустойчиво. Да и понравится ли еще и тебе жить в Париже только три-четыре месяца в году, а остальное время – бог знает где? Одним словом, пролетарию, то есть человеку, у которого нет состояния и который вынужден полагаться только на свои руки, приходится трудно на этом свете! Вот почему я за революцию! – Тут разговор переходил в новую фазу, и Лист еще более разгорячался.
Казалось бы, естественно, что композитор, которого почитают, получает достойное вознаграждение за свой труд. Но Фридерик еще в Вене мог заметить, что на это нельзя рассчитывать. В Париже положение было не лучше. Шопена поразила скупость издателей и наряду с этим их бессмысленное расточительство. Отказываясь печатать серьезные и интересные новинки, воздерживаясь от издания классиков, они охотно выпускали бесчисленные пошлые, почти повторяющие друг друга галопы, вальсы, вариации для флейты, романсы для арфы, всевозможные переделки, парафразы и фантазий на модные оперные мотивы. Эти «фантазии» выпускались в изобилии, и их легко было исполнять, они находили сбыт. Сам Россини ничего не мог поделать с этим «нашествием гуннов» на свои оперы. Он неоднократно жаловался друзьям на грабеж его достояния и даже возбудил судебное дело против одного такого «гунна», который изобрел серию галопов на мотивы недавно поставленного «Вильгельма Телля». Музыка героической оперы служила для отплясывания в кабаре! Россини писал жалобы и требовал покарать автора-нечестивца. Но в конце концов устал, узнав, что такое парижские стряпчие и ход тяжбы… В ответ на негодующие напоминания друзей он признавался:– Эта борьба стоит мне слишком дорого: я перестал сочинять. Так пусть уж лучше негодяй украдет у меня несколько мелодий, чем мою способность создавать их!
Шопен был поражен, узнав от издателя Шлезингера, какую ничтожную сумму он получит за свои двенадцать фортепианных этюдов! Ее не хватило бы и на три месяца жизни в Париже. При этом Шлезингер покупал их навсегда; он мог переиздавать их сколько угодно, и Шопен не получил бы ни гроша. Совершенно расстроенный, Фридерик рассказал об этом Фердинанду Гиллеру, молодому музыканту, с которым он был дружен. Гиллер пожал плечами: – Милый мой, все дело в том, кто от кого зависит. Ты не обойдешься без Шлезингера-ведь тебе необходимо издаваться! – а он без тебя отлично обойдется1 Он уже давно составил себе состояние, торгуя вальсами, польками, роялями, люстрами и другими вещами. У него огромная рента. Кроме того, у него акции тюльпанных луковиц. Вот бы и тебе не худо обзавестись! – Мне? Но на что мне тюльпанные луковицы? – Ах, друг мой, это теперь всеобщее увлечение, я сказал бы, лихорадка, эпидемия! Я тоже приобрел парочку акций и усиленно советую тебе!
Поистине то была всеобщая болезнь, если спокойный, умный, поглощенный музыкой Гиллер мог поддаться ей! – Неужели и музыканты играют на бирже? – спросил Фридерик. – Почему бы и нет? – Но ведь это очень рискованно! – Ах, в жизни все рискованно, решительно все! – Но ведь – противно! А! В таком случае тебе не остается ничего другого, как заняться уроками. По крайней мере, будешь в своей стихии! Ты уже приобрел имя в салонах, и Калькбреннер тебя всюду рекомендует. Думаю, что сможешь заполучить несколько богатых учениц. Это, мой мальчик, тоже недурные акции!
Глава десятая
У модных столичных музыкантов уроки брали главным образом дамы – жены и дочери богачей. Детей обучали более скромные учителя музыки, которые ютились где-нибудь в отдельном флигеле, с гувернером или приходили (а не приезжали!) в дом. Их не представляли гостям и за глаза не называли по имени. «Наш милый наставник», «наш забавный маэстро», «наш старичок». Или употреблялось какое-нибудь смешное прозвище. Друзья дома уже знали, что это преподаватель музыки для младших членов семьи.
Другое дело – модный виртуоз. Его афишировали. Хозяйка говорила приятельнице: – Сегодня мне дает урок месье Тальберг! – Может быть, вы и мне разрешите присутствовать? – с трепетом спрашивала приятельница. – Не знаю, милая, он этого не любит, нщ на всякий случай приходите. – Та приходила, и у Тальберга появлялся новый выгодный урок.
Шопену повезло. Он сделался модным. Устроив ему уроки, Калькбреннер взял слово с Фридерика, что он назначит самую высокую плату, чтобы поддержать свой престиж.
Итак, уроки. Первая ученица Шопена – его землячка, панна Ядвига Любиньская, молодая, очень хорошенькая. С любопытством, немного смеясь над собой, она усаживается за фортепиано. Когда-то она училась но все перезабыла, надо начинать сначала. Должно быть, приятно ставить ее беленькие пальчики. Но разочарование наступает очень скоро: рука ученицы, казавшаяся такой легкой и податливой, отчаянно напрягается, несмотря на все усилия. Слух у нее посредственный. Проходит полчаса, в течение которых панна Ядвига сильно утомляется – на ее белом лбу выступают капли пота. Сжалившись над ней, Шопен сам показывает ей, как следует держать руки при игре, и наконец задает ей упражнение к следующему разу. Она удивлена тем, что он не задал ей ничего мелодического. – Неужели выучиться музыке так трудно? Как же маленькие дети играют? И при этом прелестно…
– В детском возрасте все легче, пани!
– Да, но это странно!
Получив двадцать франков – целое состояние! – он прощается и выходит. Швейцар низко кланяется ему, смотрит в руки. Ладно, получай свое! Шопен чувствует себя утомленным, как и его ученица. Может быть, это с непривычки?
Другой урок состоится у баронессы де Шаронн, молодой жены старого осанистого негоцианта. В противоположность панне Любиньской, баронесса бойка, самоуверенна, играет по слуху все, что угодно. Но, бог мой, как она играет! Что за варварская педализация! Шопен просит ее: – Нельзя ли, баронесса, совсем не употреблять педали? Хотя бы на первое время?! – Но она уверяет, что без педали у нее руки не идут! Ей необходима координация движений. Она играет гулко, бурно, долго. Он старается не слушать.
Наконец баронесса дает себе роздых. Она обижена молчанием Шопена: ее всегда хвалили, какой-то месье Пюпэк предсказал ей блестящее будущее.
Как можно мягче Шопен объясняет ей, что, несмотря на достигнутые ею успехи, учиться необходимо начать с самого начала, если она серьезно относится к музыке. – С самого начала? Но ведь это напрасная трата времени! – Уверяю вас, что нет, баронесса! – Она уже косится на него: уж не думает ли она, что он назначает ей лишние уроки? Что он уподобляется недобросовестным врачам, которые пытаются затянуть лечение пустяковой болезни? Короче говоря, не считали она его шарлатаном? Эта мысль приводит его смятение, он насилу доводит урок до конца, твердо решив не бывать больше в этом доме. Но баронесса неожиданно заявляет, что согласна на все. Если приятельницы узнают, что она упустила учителя, которого рекомендовал сам Ротшильд, они будут злорадствовать и назовут ее вороной и скрягой. К тому же кто берет двадцать франков за один урок, вероятно, стоит этого. Шопен уходит, мучимый мигренью и проклиная груд, выпавший на его долю.