Найденные в пирамидах Древнего Египта семена пшеницы, положенные туда за пять тысяч лет, если их посеять, прорастают и зеленеют свежей зеленью. Сила жизни, скрытая в Данте, подобна такому пятитысячелетнему, пирамидному семени. «Три — одно есть начало всех чудес», и этого, величайшего из всех, — Вечной Любви, воскрешающей мертвых.
Счастлив, кто первый увидит в сердце Данте, певца бессмертной надежды, этот зеленеющий росток вечной весны; счастлив, кто первый скажет: «Данте воскрес».
Что это скоро будет — чувствуется в мире везде; но больше всего на родине Данте. Кто он такой в первом и последнем религиозном существе своем, всемирно-историческом действии Трех, — люди не знают и здесь, как нигде. Знают, чем был он для Италии, но чем будет для мира, не знают. Все еще и здесь живая душа его спит в мертвой славе очарованным сном, как сказочная царевна в хрустальном гробу.
Я пишу эти строки на одном из окружающих Флоренцию блаженно-пустынных и райски-цветущих холмов Тосканы. Стоит мне поднять глаза от написанных строк, чтобы увидеть ту землю, о которой Данте говорил в изгнании: «Мир для меня отечество, как море для рыб, но, хотя я любил Флоренцию так, что терплю несправедливое изгнание за то, что слишком любил ее, все же нет для меня места в мире любезнее Флоренции».[21]
О ней (Беатриче) говорит Любовь: «Смертное как может быть таким прекрасным и чистым?»[22] «Как может земля быть такой небесной?» — могла бы сказать Любовь и о земле Беатриче. Кажется, нет в мире более небесной земли, чем эта. Вечно будет напоминать людям-изгнанникам об их небесной отчизне эта, самая блаженная, и самая грустная, как будто с неба изгнанная и вечно о небе тоскующая, земля. Только здесь и могла родиться величайшая, какая только была в человеческом сердце, тоска земного изгнания по небесной отчизне, — любовь Данте к Беатриче.
Тот же цвет и в лице ее земли. В серебристой серости этих далеких, в солнечной мгле тающих, гор — исполинских жемчужин — цвет голубой, небесный, холодный, переливается в розовый, теплый, земной. И в девственной нежности, с какою волнуется чистая линия гор на небе и с какой на земле волновалась чистейшая линия женского тела, когда Беатриче шла по улице, «венчанная и облеченная смирением», — та же незримая прелесть, как в музыке Дантовых о ней стихов:
И будет звучать, пока жива в мире любовь.
«Так смиренно было лицо ее, что, казалось, говорило: всякого мира я вижу начало», — вспоминает Данте первое видение Беатриче умершей — бессмертной.[25] Так смиренно и лицо этой земли, что, кажется, хочет сказать: «Всякого мира я вижу начало». Даже в эти страшные-страшные, черные дни, когда всюду в мире война, — в этой земле, где родилась вечная Любовь, — вечный мир.
О, чужая — родная земля! Почему именно здесь я чувствую больше, чем где-либо, что тоска по родине в сердце изгнанников неутолима, — не хочет быть утолена? Почему я не знаю, лучше ли мне здесь, в этом раю почти родной земли, чем было бы там, в аду совсем родной? И может ли земную родину заменить даже небесная? Кажется, этого и Данте не знал, когда говорил: «Больше всех людей я жалею тех, кто, томясь в изгнании, видит отечество свое только во сне».[26] Почему звучит в сердце моем эта тихая, как плач ребенка во сне, жалоба Данте-изгнанника: «О, народ мой! Что я тебе сделал?»[27]
Это во сне, а наяву все муки изгнания — ничто, лишь бы и мне сказать, как Данте говорит от лица всех изгнанников, борющихся за живую душу родины — свободу:
Только ли случай, или нечто большее, — то, что именно в эти, страшные для всего человечества, дни, может быть, канун последней борьбы его за свою живую душу, — свободу, — русский человек пишет о Данте, нищий — о нищем, презренный всеми — о презренном, изгнанный — об изгнанном, осужденный на смерть — об осужденном?
Никто из людей европейского Запада не поймет сейчас того, что я скажу. Но все поймут, когда увидят, — и, может быть, скоро, — что в судьбах русского Востока решаются и судьбы европейского Запада.
Самый западный из западных людей, почти ничего не знавший и не желавший знать о Востоке, видевший все на Западе, а к Востоку слепой, — Данте, кончив главное дело всей жизни своей, — «Комедию», последним видением Трех, — умер — уснул, чтобы проснуться в вечности, на пороге Востока — в Равенне, где умер Восток, где Византийская Восточная Империя кончилась, и начиналась Западная, Римская.
Если в жизни таких людей, как Данте, нет ничего бессмысленно-случайного, но все необходимо-значительно, то и это, как все: к Западу обращено лицо Данте во времени, а в вечности — к Востоку. Данте умер на рубеже Востока и Запада, именно там, где должен был умереть первый возвеститель объединяющей народы, Западно-Восточной всемирности. Если так, то впервые он понят и принят будет на обращенном к Западу Востоке, — в будущей свободной России.
Только там, где, ища свободы без Бога и против Бога, люди впали в рабство, невиданное от начала мира, поймут они, что значат слова Данте: «Величайший дар Божий людям — свобода… ибо только в свободе мы уже здесь, на земле, счастливы, как люди, и будем на небе блаженны, как боги».[29]
Только там, в будущей свободной России, поймут люди, что значит: «Всех чудес начало есть Три — Одно», и когда поймут, — начнется, предсказанное Данте, всемирно-историческое действие Трех.[30]
20
Inf. I, 10–12.
21
Goethe, Faust, I, Vor dem Tor.
22
Purg. III, 133–135.
23
De Vulg. eloqu. I, VI, 3 — «terris amenlor locus quam Florentìa non existât».
24
V. N. XIX, Canz. I.
25
V. N. XIX. Canz. I.: «color di perle ha».
26
Purg. II, III, 114.
27
V. N. ХХIII.
28
De Vulg. eloqu. II, VI, 5.
29
Leon Bruni, Vita di Dante-Solerti, 103: «Popule mee, quid feci libi?»
30
De Monarch. I, XII, 6.