Лучше, чем кто-либо, знал он, как сильно человеческое слово для будущего, сомнительного действия, и как оно бессильно для настоящего, близкого, несомненного. Несколько бесполезных писем к сильным мира сего — самым глухим, слепым и равнодушным людям в мире, глас вопиющего в пустыне, — не это ли все его «действие»? Если рыцарская надпись на щите его и боевой клич: «не для созерцания, а для действия», то не потерян ли им щит, и не проигран ли бой? Очень вероятно, что в этой муке бездействия он чувствовал себя иногда одним из тех «малодушных», ignavi, не сделавших выбора между злом и добром, Богом и дьяволом, «никогда не живших», которых он больше всего презирал.[452] Очень вероятно, что бывали у него такие минуты, когда он мог бы сказать:

я сравнялся с нисходящими в могилу… между мертвыми брошенный, — как убитые, лежащие в гробе, о которых Ты уже не вспоминаешь. Господи, и которые от руки Твоей отринуты (Пс. 87, 5–6), —

как мученики последнего адова круга, леденеющие в вечных льдах.

Кажется, в 1314 году, Данте ищет покровительства у бывшего главы пизанских Гибеллинов, Угучьоне дэлла Фаджиола (Uguccione della Faggiuola). Это был человек такого исполинского роста и такой непомерной силы, что оружейные мастера ковали ему оружие, которого поднять, и латы, которых надеть не мог бы никто, кроме него. Но этот с виду грубый, дикий, почти страшный исполин имел сердце доброе, детски-простое и одаренное тем, что Данте ценил в людях больше всего, — «прямотою», dirittura.[453] Хитрых и ловких пройдох, «прирожденных торгашей и менял», «флорентийцев негоднейших», этот великодушный рыцарь ненавидел так же, как Данте. Воин великой отваги и искусный полководец, продолжая дело императора Генриха, возобновил он войну с Флоренцией и, 29 августа 1315 года, в бою под Монтекатино разбил наголову тосканских Гвельфов, главных союзников и защитников Флоренции.[454] Так же, как два года назад, казалось и теперь, что дни ее сочтены; так же, как тогда, — император Генрих стоял в ее воротах теперь Угучьоне, может быть, мститель за Генриха; так же готов был и этот, как тот, по слову Данте, «раздавить ту ехидну, пожирающую внутренности матери своей, Италии, чье имя — Флоренция».

Видя грозную опасность и, может быть, надеясь поселить во вражьем стане раздор. Флорентийская Синьория решила помиловать наименее виновных изгнанников, позволив им вернуться на родину, под двумя условиями, — одним, легким, — пенею в сто золотых малых флориновых, а другим, тяжелым, — участием в покаянном шествии, общем для всех милуемых преступников, в том числе и обыкновенных воров, убийц и разбойников: все они должны были идти в церковь Иоанна Крестителя, босоногие, с зажженными свечами в руках и в тех позорных колпаках, в каких сжигали еретиков, колдунов и прочих богоотступников.[455] Многие подчинились этим условиям и вернулись на родину; но не подчинился Данте.

Кажется, вскоре после Монтекатинского боя, получив сначала письмо от племянника, может быть Николо Донати, а потом еще несколько писем от флорентийских друзей, с предложением выхлопотать и ему помилование, он ответил им одним общим отказом.[456]

… «Пишете вы мне, что если бы я, согласно объявленному ныне во Флоренции закону о возвращении изгнанников, уплатил назначенную пеню, то мог бы, получив прощение, вернуться на родину… Смеха достойное предложение!.. Так ли должно вернуться в отечество свое, после почти пятнадцатилетнего изгнания, Данте Алагерию? Этого ли заслужила невинность его, явная всем, и труд бесконечный в поте лица? Нет, да не унизится так муж, знающий, что такое мудрость… да не примет он милости от обидчиков своих, как от благодетелей… Если только таким путем могу я вернуться во Флоренцию, то я никогда в нее не вернусь. И пусть! Не всюду ли я буду видеть солнце и звезды? Не под всеми ли небесами буду созерцать сладчайшие истины, не предавая себя позору пред лицом флорентийских граждан? Да и хлеба кусок я найду везде».[457]

Дрогнула бы, может быть, рука у Данте, когда писал он сам себе этот приговор вечного изгнания: «Я никогда не вернусь во Флоренцию, nunquam Florentiam introibo», — если бы он меньше надеялся на то, что после Монтекатинской победы вернется на родину не кающимся грешником, а торжествующим мстителем. Но и этой второй надежде, так же, как той, первой, — на Итальянский поход Генриха, — не суждено было исполниться. Точно какой-то насмешливый рок давал ему надежду, подносил чашу студеной воды к жаждущим устам, как в муке Тантала, и тотчас отнимал ее, так, чтобы мука жажды росла бесконечно.

В пропасти кидается Агасфер — ищет смерти, но не находит: сломанные в падении кости срастаются, и он продолжает свой бесконечный путь. В пропасти не кидается, а падает Данте, в постоянных и внезапных переходах от надежды к отчаянию, двух миров, того и этого, вечный странник; тот мир для него все действительней, этот — все призрачней; все легче падения, но мучительнее в костях, ломаемых и срастающихся, боль усталости.

Очень хорошим полководцем был Угучьоне, но плохим политиком: лучше умел брать, чем удерживать взятое. Пиза и Лукка, две главные твердыни военной силы его, в марте 1316 года, возмутились против него. Буйною чернью, в Пизе, в его отсутствие, разграблен и сожжен был дворец его, казнены все его приближенные, и ему самому объявлен заглазный приговор изгнания.[458] В несколько дней пало все его величье. Дымом рассеялась слава Монтекатинской победы, он оказался военачальником без войска и таким же изгнанником, как Данте. Снова Флоренция была спасена.

Месяцев пять назад, 6 ноября 1315 года, объявлен был Флорентийской Коммуной, как бы в ответ на гордое письмо Данте, третий над ним приговор. Первый осуждал его на вечное изгнание, второй — на сожжение, а третий — на обезглавление.[459] Так истребляла родина-мать сына своего, Данте, огнем и железом. Смертный приговор произнесен был и над двумя старшими сыновьями его, Пьетро и Джьякопо; оба они объявлены «вне закона».[460]

В 1316 году Данте бежал, кажется, из Лукки, вместе с Угучьоне, а может быть, и с обоими бежавшими из Флоренции сыновьями в Верону, туда же, где лет пятнадцать назад, в самом начале изгнания, он уже искал и не нашел убежища.

Юный герцог Веронский, наместник Священной Римской Империи в Ломбардии, вождь тамошних гибеллинов, Кан Гранде дэлла Скала, принял Данте милостиво, как принимал всех изгнанников. Столь же искусный полководец, как Угучьоне, но лучший политик, чем он; рыцарски-великодушный и очаровательно-любезный, по внешности, но внутренне холодный и хуже чем жестокий, — бесчувственный к людям (все они были для него только пешками в военно-политической игре); первое явление той необходимой будто бы в великом государе «помеси льва с лисицей», — лютости с хитростью, чьим совершенным образцом будет для Макиавелли Цезарь Борджиа, — вот что такое Кан Гранде.

В людях Данте редко ошибался, но, кажется, в этом человеке ошибся: принял в новом покровителе своем за чистую монету свойство, в сильных мира сего опаснейшее для тех, кому они благодетельствуют, — тщеславие добра.

Великолепный герцог Вероны хотел удивить мир невиданною щедростью ко всем несчастным изгнанникам, — особенно же к людям высокого духа, таким, как Данте. Этого хотел он и это получил: множество легенд о нем, не менее восторженных, чем если бы дело шло об одном из великих мужей древности, ходило тогда по устам.

Ряд великолепных дворцовых покоев превращен был в богадельню для собиравшихся сюда со всех концов Италии неудачных политиков, полководцев, проповедников, художников, ученых и поэтов, но больше всего для шутов-прихлебателей. Каждый покой украшен был аллегорической живописью, соответствующей судьбе своего обитателя: триумфальное шествие для полководцев, земной рай для проповедников, бог Меркурий для художников, хор пляшущих Муз для поэтов, богиня Надежды для изгнанников, а на потолке самого большого покоя, где собирались все, в этой богадельне призираемые, — вертящееся колесо богини Фортуны.[461] Пользуясь услугой пышно одетой дворцовой челяди и каждый день пиршествуя то у себя, то, по особому выбору, у хозяина, что считалось великою честью, — жили в этих великолепных покоях несчастные, нищие, озлобленные люди, как Улиссовы спутники, превращенные в свиней, в хлеву у Цирцеи, или пауки в банке. Ссорясь жестоко из-за милостей герцога, рвали они друг у друга куски изо рта. Были среди них и добрые и честные люди, но участь их была горше участи всех остальных, потому что они видели, что покровителю их умеют лучше всего угождать не они, а самые подлые, злые и распутные люди, — особенно шуты. Человек большого ума и такой же тонкий ценитель всего прекрасного, как Цезарь Борджиа, Кан Гранде забавлялся этими подлыми и злыми, но умными иногда и веселыми шутками, как слишком избалованное дитя забавляется грубо сделанными, нелепыми и чудовищными игрушками. А те, это зная и пользуясь этим, верховодили всем при дворе.

вернуться

452

Inf. III, 35.

вернуться

453

Scartazzini, p. 403.

вернуться

454

Ib., p. 412 — Zingarelli, p. 412.

вернуться

455

Fraticelli, p. 231 — Passerini, p. 293.

вернуться

456

Ib., p. 294.

вернуться

458

Scartazzini, p. 415 — Balbo, p. 372.

вернуться

459

Kraus, p. 89 — Zingarelli, p. 79 — Passerini, p. 287.

вернуться

460

Fraticelli, p. 253 — Passerini, p. 287.

вернуться

461

Balbo, p. 375 — Passerini, p. 299 (Rep. ital. script. XXIII, 3).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: