Этот час наступил и для Данте, но сердце его над смертью временного дня уже не плакало, а рождению дня незакатного радовалось. В тихих шагах близящейся смерти слышались ему знакомые шаги Возлюбленной. «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка… с миром, ибо видели очи мои спасение Твое» (Лк. 2, 29–30), — это мог бы и он сказать. Так же несомненно, как то, что жил, страдал и любил, он знал, что спасен. И ходил, как ходит овца на пастбище, под взором Доброго Пастыря.
Господь — Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит к водам тихим… Если пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня. (Пс., 22, 1–4.)
Летом 1321 года произошло событие ничтожное, но едва не сдалавшееся роковым для Гвидо Новелло: глупая ссора и драка пьяных корабельщиков на двух судах, равеннском и венецианском. В драке убит был капитан венецианского корабля и его помощник, вместе с несколькими матросами, а корабль захвачен равеннцами в плен. Этого было достаточно, чтобы нарушить мир между маленькой Равеннской Коммуной и великой царицей Адриатики, а война между ними означала бы гибель Поленты. Большей опасности он еще никогда не подвергался: каждого из соединившихся против него союзников Венеции было довольно, чтобы его уничтожить. Земли его отовсюду были окружены врагами: с устья По и с моря грозил ему венецианский флот, а с суши — войска двух могущественных кондотьеров, Орделаффи да Форли и Малатеста да Римини. Не было для него другого спасения, кроме искусных переговоров о скорейшем восстановлении мира.[540]
Может быть, верно угадывая в Данте не только великого поэта-созерцателя, но и государственного деятеля, Гвидо просил его отправиться, для ведения переговоров, в Венецию, и Данте согласился на это, должно быть, не с легким сердцем, потому что все еще и после четырехлетнего отдыха ныли у него кости, как у невыспавшегося человека — от вчерашней усталости.[541] Но другу в беде не помочь он не мог: миром хотел отплатить ему за найденный на земле его мир.
В середине или конце августа Данте, во главе посольства, отправился в Венецию, где натолкнулся, кажется, на большие трудности, чем думал Гвидо.[542] Как Данте преодолел их или только пытался преодолеть — неизвестно, потому что из Венецианских архивов, где сохранились все грамоты об остальных посольствах Равеннской Коммуны, исчезли только те, где говорится о посольстве Данте, как будто нарочно выкрал их оттуда приставленный ко всей жизни его, демон Забвения.[543] Но, судя по тому, что мир был все же заключен, его основания заложены были не кем иным, как Данте; а если так, то последнее дело его на земле — это, для него святейшее и величайшее из дел человеческих, — Мир.
Данте и спутники его возвращались в Равенну обычным для тогдашних посольств, трехдневным путем, соединявшим обе столицы Адриатики, — не морем, где плавание было слишком продолжительно и опасно, а сушей или, вернее, полуморем, полусушей. В лодке переплыли через венецианские лагуны, вдоль песчаных отмелей Маламокко и Палестрины, до Киоджии (Chioggia), a оттуда, по суше, на конях или мулах, доехали до местечка Лорео, где заночевали. На следующий день переправились через устье По со многими рукавами на больших плоских огражденных перилами дощаниках, где помещалось не только множество пеших и конных, но и целые тяжелые, запряженные волами, телеги. Так доехали до бенедиктинской обители, Помпозы, чьи великолепные, многоцветными изразцами украшенные, колокольни возвышались над цветущими садами и рощами, служившими для иноков неверной защитой от убийственных лихорадок соседних болот.[544] Путь третьего дня шел по узкому перешейку, или «языку земли», отделяющему Адриатическое море от Комакийских (Comacchio) лагун и болот.
Только что первые августовские дожди увлажняют и размягчают каменно-жесткий, летним зноем высушенный, растрескавшийся, черный ил этих бесконечных болот, как подымаются над ними испарения, такие густые, что в воздухе сине от них, как от дыма. Тихим звоном звенят на ухо путника тучи разносящих заразу болотной лихорадки, почти невидимых, прозрачно-зеленых мошек — зензан: «первый дождь — к смерти вождь», по зловещей поговорке тамошних жителей.[545]
Последняя часть пути до Равенны шла, на несколько верст, сосновым бором, Пинетой. Снова увидел Данте «Божественный Лес», divina foresta, подобие земного Рая на святой Горе Очищения. Но слишком сладко пели в нем птицы, жужжали пчелы, журчали воды, благоухали цветы; слишком торжественно отвечал протяжному гулу сосен далекий шум адриатических волн, как всем голосам человеческим во времени отвечает Глас Божий из вечности: Данте чувствовал, что смертельная отрава «злого воздуха», malaria, уже течет в его крови.[546]
И только что с яркого, знойного солнца вошел он в сырую, холодную тень равеннского дома своего (где так же, как почти во всех тамошних домах, подвалы залиты были водой наводнений), вспомнил он, может быть, слова Вергилия, перед сошествием в те глубочайшие пропасти ада, где начинаются несказанные муки и ужасы:
Много темных загадок в жизни Данте, но, может быть, темнейшая, — в смерти. В стену той комнаты, где умер, замуровал он тринадцать последних песен «Рая»: для чего он это сделал — вот загадка.
Нет никакого основания сомневаться — и лучшие знатоки равеннской жизни Данте не сомневаются — в свидетельстве Боккачио о загадочной пропаже и еще более загадочной находке этих песен.[548] Будучи в Равенне, в 1346 году, двадцать лет по смерти Данте, Боккачио мог видеть и слышать многих ближайших свидетелей последних дней Данте, в том числе и мессера Пьетро Джиардино, «давнего ученика и преданнейшего друга Данте»; «человека основательного, который заслуживает доверия», — вспоминает Боккачио.[549] Он-то и рассказал ему об этой загадочной пропаже и находке.
Высшее, что создал Данте, — всей «Божественной комедии» вершина и глава, — эти тринадцать последних песен «Рая». Что же довело его до такого действительного или кажущегося безумия, что возлюбленное, в тридцатилетних муках рожденное дитя свое он обезглавил — убил?
Или, может быть, вовсе не убивал, а спасал? В те дни, когда добрые католики считали его «злым еретиком», «сосудом дьявола», и когда уже запахло от него дымом костра, — может быть, хотел он спасти то, что было ему дороже, чем он сам, — эти песни «Рая», — спрятав их в надежный тайник? Но если так, то почему же никому об этом не сказал и, по свидетельству Боккачио, «забыв о них, умер».[550]
539
Purg. VIII, 1.
540
Ricci, p. 149 — Passerini, p. 333 — Papini, p. 110.
541
Phil. Villani. Vita (Solerti, p. 86).
542
G. Vaiarti, Cron. IX, 136.
543
Ricci, p. 148 — Passerini, p. 334.
544
P. Federici. Rerum Pomposianarum historia (1781) — S. Busmanti. Pomposa (1881).
545
Ricci p. 223.
546
Ib., 136 — Passerini, p. 335.
547
Inf. XVII, 81.
548
Boccaccio. Vita (Solerti, p. 57) — Ricci, p. 168 — F. Macri-Leone. Introduzione alla Vita di Dante del Boccaccio (1888), p. CVII: «sotto la veste del leggendario e del maraviglioso qualcosa di vero… si debbe nascondere».
549
Boccaccio, ib., p. 58 — Ricci, p. 254.
550
Boccaccio, ib.: «avvenne ch'egli, sanza avere alcuna di lasciarli, si mori».