Внутренняя жизнь человека безгранична; слово ограниченно: это чувствует Данте лучше других художников слова; лучше из всех чувствует, как относится то, что можно и надо сказать, к тому, о чем надо молчать. Чем глубже чувство, тем безмолвнее. Правда в чувстве, ложь в словах. Данте — самый молчаливый, потому что самый правдивый из всех говорящих художников. Так, как никто из них (может быть, опять кроме Эсхила), умеет он останавливаться там, где нужно; сдерживать самое неудержимое в себе, как всадник уздою сдерживает коня над пропастью:

…Узда искусства
Не позволяет дальше мне идти.[655]

Лучше Данте никто не исполнил мудрую заповедь древних мистерий «скрывать глубины», kryptein ta bathea.

Только о предпоследнем, главном для него, он говорит, а о последнем, главнейшем, молчит. В слове для него весь мир, а в молчании — Бог.

Творчество Данте взрывчато, потому что дух его революционен, а революция есть взрыв. Внутренний огонь для Данте горит не как лампада тихим и ровным пламенем, а внутренними вспышками, взрывами, как порох.

Данте, большой любитель всех точных знаний, мог бы согласиться с определением главного творческого метода своего, как механики взрывов. Лучше многих нынешних философов понял бы он, что значит бергсоновская «мистика механики»,[656] потому что Бог для него есть «Первый Двигатель» небесных тел, «великих колес», rote magne,[657] и необходимость механики — законов движения, есть божественное чудо «любви, движущей солнце и другие звезды».

Только поняв эту «механику-мистику» взрывов, мы поймем главную особенность, единственность Дантова творчества.

Две геометрические точки — два слова, и между ними — молчание, на устах поэта, а в сердце читателя — взрыв; две грозовые тучи, а между ними — соединяющая молния. Главное искусство здесь заключается как бы в астрономической точности, верности этих двух слов, двух точек, между которыми находится взрывчатая область молчания, с пороховою миною, проложенной от сердца поэта — «делателя» — к сердцу читателя, с которым поэт хочет что-то сделать, а хочет он всегда одного — «взорвать», возмутить, опрокинуть, вознести на небо или низвергнуть в ад.

В этом астрономически точном искусстве Данте похож на того «старого портного», который «в темной лавке, в ушко иголки продевает нитку»; но здесь «нитка» — молния страсти в великом сердце поэта, а «ушко иголки» — малое и бесстрастное сердце читателя. Какая сила нужна, чтобы с такою точностью управлять молнией!

Может быть, все отдельные человеческие души уходят корнями своими, как растения в землю, в одну великую общую Душу человечества. Если так, то к ней-то и прокладывает путь Данте, как рудокоп к драгоценной руде; с нею-то он и говорит, ее-то и спрашивает в своих молчаниях, и она отвечает ему тоже молча, глухими, подземными гулами или огненными взрывами чувств, таких же простых, общих и вечных, как она сама.

Прелюбодейная жена, Франческа да Римини, вспоминает свою преступную в глазах людей и Богом осужденную, наказанную адом, но для нее самой, и здесь, в аду, все еще святую любовь к мужнину брату, Паоло Малатеста:

Любовь, что благородным сердцем рано
Овладевает, — овладела им
К недолговечной прелести моей,
Так у меня похищенной жестоко,
Что все еще о том мне вспомнить больно.[658]

«К прелести моей» (в подлиннике сказано вернее, «верным голосом»: «к моему лицу прекрасному», de la bella persona, потому что для любящего все тело любимой так же лично, как лицо) — вот одна из двух геометрических точек, а другая: «все еще мне больно», ancor m'offende; и между этими двумя точками, двумя словами, — молчание — «взрыв»: молния того лезвия, которым застигший любовников муж пронзает вместе обоих. В смерти соединятся они так же, как в любви; были «два одною плотью» в мгновенном вихре страсти, и будут — в вечном вихре ада:

Те двое неразлучны в вечном вихре,
И так легко-легко несутся в нем,[659]

Если бы Шекспир или Гёте написали трагедию о любви Франчески, то, может быть, сказанное там было бы слабее, чем умолчанное здесь. Душу человечества Данте спрашивает молча, и она отвечает ему, тоже молча, только символами-знаками, а если бы ответила словами, то, может быть, это были бы его же собственные слова:

Я узнаю любви древнейшей пламя.[660]

Нарушив новую заповедь, человеческую, в браке, — нарушила ли Франческа, или исполнила заповедь Божию, древнейшую: «Да будут два одною плотью»? На этот безмолвный вопрос Данте могла бы ответить Душа человечества так же, как ответил Сын человеческий:

Женщина! Где твои обвинители? Никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи. Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши. (Ио. 8, 10–11.)

Как потрясен сам Данте этим ответом, видно из последних стихов песни:

Меж тем, как говорил один из духов, —
Другой, внимая молча, плакал так,
Что я, от жалости лишившись чувств,
Как тело мертвое, упал на землю.[661]

Брачный закон человеческий Франческа нарушила, а монна Пия исполнила; но и эта, невинная, так же погибла, как та, виновная.

Знатный гражданин Сиены, мессер Нэлло дэлла Пьетра, сначала нежно любил жену свою, монну Пию, а потом, изменив ей для другой, заточил ее в замок среди лихорадочных болот Мареммы, где умирала она недостаточно скоро для мужа и его любовницы. Духу не имея убить ее сам, потому ли, что был трусом, или потому, что все еще помнил былую любовь свою, мессер Нэлло подкупил слугу для этого убийства, и тот, когда монна Пия стояла однажды у открытого окна, подкравшись к ней сзади, схватил ее и выбросил на площадь замка с такой высоты, что она разбилась насмерть.[662]

Встреченная Данте в преддверии Чистилища, тень ее молит жалобно:

Увы! Когда вернешься ты на землю
И отдохнешь от долгого пути,
То вспомни обо мне. Я — Пия;
В Сиене родилась, убита я в Маремме, —
Как, знает тот, кто камень драгоценный
В знак верности, мне на руку надел.[663]

Снова и здесь, все в той же «механике взрывов», — две точки — два слова: «убита» и «камень драгоценный», а между этими словами — вся умолчанная трагедия любви: между прозрачною голубизною сапфира на обручальном кольце — знаке, увы, обманувшей верности, и тусклою голубизною болотных туманов, — «черно-красная», perso, как воздух ада, на серых камнях замковой площади запекшаяся кровь.

Кто может вместить, да вместит (Мт. 19, 12), — брачную заповедь Отца и Сына. «Кто может?» — на этот безмолвный вопрос, во всех трагедиях любви отвечает Душа человечества: «Я не могу», — с тем огненным взрывом — возмущением, восстанием, — «революцией пола», — который, может быть, некогда «поколеблет силы небесные» в душе человечества.

В каменных, раскаленных докрасна, зияющих гробах мучаются еретики и вольнодумцы, восставшие на Бога; в их числе Дантова «первого друга» отец, флорентинец Кавальканти. Услышав тосканскую речь Данте, «высунул он из гроба голову до подбородка и оглядывался» так, как будто надеялся увидеть с Данте еще кого-то другого; когда же увидел, что нет никого, — сказал ему, плача:

вернуться

655

Purg. ХХХIII, 141.

вернуться

656

H. Bergson. Les deux sources (1932), p. 334.

вернуться

657

Purg. XXX, 109.

вернуться

658

Inf. V, 100.

вернуться

659

Inf. V, 75.

вернуться

660

Purg. XXX, 48.

вернуться

661

Inf. V, 139.

вернуться

662

M. Barbi — Bull. Soc. Ital. Dant. XXV, 60. — C. Grabherr. La Divina Commedia (1936), II, 64.

вернуться

663

Purg. V, 130.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: