— эти хитрые доводы разума не заглушают простого голоса сердца, и все-таки первое естественное чувство, при виде мук, — жалеть.

Здесь вздохи, плачи, громкие стенанья
Звучали в воздухе беззвездном так,
Что, внемля им, и я заплакал,[704]
Вид стольких мук так помутил мне очи,
Что одного хотел я — плакать, плакать.[705]

Вся душа его исходит в этих слезах, истаивает от жалости, как воск — от огня.

Самая невыносимая из всех человеческих мук — бессильная жалость: видеть, как близкий человек, или даже далекий, но невинный, страдает, хотеть ему помочь и знать, что помочь нельзя ничем. Если эта мука слишком долго длится, то жалеющий как бы сходит с ума от жалости и не знает, что ему делать, — себя убить или того, кого он жалеет. Кажется, нечто подобное происходило и с Данте, в Аду. Надо удивляться не тому, что он иногда почти сходит с ума от всего, что там видит, а тому, что не совсем и не навсегда лишается рассудка.

В последней, десятой, «Злой Яме», Malebolge, где мучаются фальшивомонетчики, такой был смрад от тел гниющих, как если бы все больные гнилой горячкой «из больниц Мареммы, Вальдикьяны и Сардиньи свалены были в одну общую яму».[706] Кажется иногда, что сам Данте, надышавшись этого смрада, заражается гнилою горячкою Ада и, в беспамятстве бреда, уже не знает, что говорит и что делает.

«Кто ты?» — спрашивает он, нечаянно ударив ногой по лицу одного из замерзших в Ледяном Озере. Но тот не хочет назвать себя и только ругается кощунственно, проклиная Бога или диавола, мучителя.

Тогда, схватив его за чуб, я крикнул:
«Себя назвать ты должен, должен будешь,
Иль не останется на голове твоей
Ни волоска!» — «Так пусть же облысею, —
Он мне в ответ, — себя не назову,
И моего лица ты не увидишь!»
Уж на руку себе я намотал
Все волосы его и больше, чем одну
Я вырвал прядь, а он, скосив глаза
И пряча от меня лицо, залаял.[707]

Кто в эту минуту страшнее, безумнее, — мучимый грешник или мучающий праведник?

В пятом круге, при переправе через Стикс, утопающая тень грешника высовывает голову и руки из липкой и зловонной грязи, чтобы ухватиться за край ладьи.

«Кто ты, сюда до времени сошедший?»
Так он спросил, и я ему в ответ:
«Сюда пришел, но здесь я не останусь.
А кто ты сам, покрытый гнусной грязью?»
И он: «Я тот, кто плачет, видишь!»

Этих двух слов: «кто плачет», казалось бы, достаточно, чтобы напомнить Данте о вечном человеческом братстве в вечных муках двойного ада, земного и подземного. Но страх лютой жалости в нем так силен, что он спасается, бежит от него в безумие, в беспамятство, и, как это часто бывает с людьми, слишком страдающими от жалости, ожесточает сердце свое, чтобы не жалеть — не страдать.

… «Я тот, кто плачет, видишь!»
«Так с плачем же своим и оставайся! —
Воскликнул я. — Под всей твоею грязью
Я узнаю тебя!» Тогда он руки
К ладье простер, но оттолкнул его
Учитель и сказал: «Прочь, пес нечистый!»
Потом меня он обнял и, в уста
Поцеловав, воскликнул:
«О гордая душа' Благословенна
Носившая тебя во чреве!»

Худшего места и времени, кажется, нельзя было выбрать для такого благословения:

И я в ответ: «Хотелось бы, учитель,
Увидеть мне, как он в грязи утонет прежде,
Чем из нее мы выйдем!» — «Не успеешь
Ты берега достигнуть, — он сказал, —
Как утолишь свое желание»…
И тотчас Увидел я, как тех нечистых псов
Вся мерзостная свора устремилась
Так яростно, чтоб растерзать его,
Что все еще за то благодарю я Бога.[708]

Кто, в эту минуту, в большем позоре, — тот, «в липкой грязи», или этот, во славе, венчанный Вергилием? Мог ли бы Данте, один из благороднейших в мире людей, говорить и делать нечто подобное, если б не сошел с ума?

Мука грешников, погруженных с головой в вечные льды, которым плакать мешают все новые, непролитые, на глазах их леденеющие слезы, больше всего похожа на муку самого Данте: вот, может быть, почему, глядя на них, он больше всего сходит с ума.

«Снимите с глаз моих покров жестокий!» — молит один из них, и Данте обещает ему это сделать, под страшною клятвою:

… «Скажи мне, кто ты,
И если глаз твоих я не открою,
То пусть и я сойду на дно тех льдов кромешных!»
И он в ответ: «Я — инок Альбериго…
О, протяни же руку поскорей,
Не медли же, открой, открой мне очи!»
Но я их не открыл, и эта низость
Зачтется мне, я знаю, в благородство.[709]

Кто кого побеждает здесь «благородством» или «низостью», — обманутый грешник или обманувший праведник? Самое страшное тут, может быть, то, что самому Данте это как будто не страшно. Даже в таком припадке безумия наблюдает он за собой, как за посторонним; все видит, все сознает, — ничего от себя и от других не скрывает, — ни даже этой хитрости сумасшедшего:

Коль хочешь, друг, чтоб я тебе помог,
Скажи мне, кто ты…

Но как же не узнает он, чьи глаза глянули на него сквозь наплаканную ледяную глыбу слез, чей голос молит его: «открой мне очи!», как в нем не узнает он себя самого? Или узнает и, еще больше обезумев от страха, еще лютее ожесточает сердце свое против лютой жалости? Но как бы ни ожесточал его, — не ожесточить до конца. Эти мгновенные припадки безумия проходят так же внезапно, как наступают, и снова вся душа его истаивает от жалости, как воск — от огня.

Если трудно не жалеть и низкие души в муках ада, то насколько труднее — высокие.

Томит меня великое желанье
Узнать судьбу тех доблестных мужей,
Что отдали добру всю душу…
На небе ли блаженствуют они,
Иль мучатся в аду? — [710]

спрашивает Данте одну из этих душ и не может или не хочет поверить, что мучаются в Аду и они, эти подвижники добра. Только что видит их издали, как уже чувствует, что они ему — «родные».

Коль от огня была бы мне защита,
Я бросился б к родным теням в огонь,
И думаю, позволил бы учитель
Мне это сделать…
вернуться

704

Inf. III, 22.

вернуться

705

Inf. XXIX, 1.

вернуться

706

Inf. XXIX, 46

вернуться

707

Inf. ХХХII, 97.

вернуться

708

Inf. VIII, 31.

вернуться

709

Inf. XXXIII, 91.

вернуться

710

Inf. VI, 82.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: