скажет Данте, может быть, с большим правом, чем мог бы сказать Колумб, потому что новый материк духовный, открытый Данте больше, чем материк вещественный, открытый Колумбом.
«Я хочу показать людям никогда еще никем не испытанные истины» — это мог бы сказать, и в наши дни, Данте.[857]
«Многое я уже видел, как бы во сне», — говорит он о начале жизни своей и то же мог бы сказать об ее конце.[858]
Сердце поймет, когда в чуде небесно-земной любви будут Три — Одно.
Две параллельные линии, не пересекающиеся в кресте — два пути. Вера и Знание, несоединимые в малом разуме человеческом, соединяются в великом Разуме Божественном — Логосе. «В Нем была жизнь, и жизнь была Свет человеков» (Ио. 1, 4), —
свет молнии, соединяющей небо и землю.
Как соединяются в Логосе разъединенные в космосе. Древо Жизни и Древо познания, — в этом вопросе — все, для чего Данте жил и все, что он сделал. Он мог бы сказать о всей жизни своей и обо всем своем творчестве то, что говорит о бывшем ему, в Огненном Небе, Эмпирее, видении Трех:
Вещее знамение — символ того, что должно произойти с отступившим от Христа человечеством наших дней, чтобы оно могло, вернувшись ко Христу, спастись, — есть Данте, геометр, испепеленный молнией Трех.
Если когда-нибудь мир, в наши дни, так страшно и жалко погибающий, под демоническим знаком Двух, выйдет из-под него и спасется, под знаком божественным Трех, то потому, что Данте, так же погибавший и спасшийся, — первый не в Церкви, а в миру, против мира и против себя самого, — сказал:
не Два, а Три.
XII. ДАНТЕ И ОН
Если у Данте одно из самых страдальческих лиц, какие только запомнились человечеству, и углы рта опущены, как бы с несказанною горечью, и плечи сгорблены, как бы под раздавливающей тяжестью, то, может быть, главная причина этого — не бедность, не изгнание, не унижение, не одиночество, не тягчайшая из мук его, — бездействие, а что-то другое, о чем он никогда никому, ни даже себе не говорит, и на что невнятный намек слышится только в этих страшных словах:
Так ли это? Не грешные ли очи отвратили мы от Него? Медленно страшно охладевает сердце мира ко Христу; охладевает и сердце Данте. Точно черная тень легла между ним и Христом; точно Христос обидел его какой-то нездешней обидой, какой-то горечью неземной огорчил. Может быть, не наяву, когда думает он о Христе, а во сне, когда мучается Христос, — сердце его плачет: «не знаю, не знаю, не знаю кто кого разлюбил, я — Тебя, или Ты — меня!»
Кажется иногда, что между Христом и Данте происходит всю жизнь нечто подобное тому, что произошло в начале жизни между ним и Беатриче, когда она отказала ему в «блаженстве приветствия»: «я почувствовал такую скорбь, что, уйдя от людей туда, где никто не мог меня слышать, я начал плакать… и плача, уснул, как прибитый маленький мальчик».[863]
Кажется иногда, что есть два Данте: огненный, вспыхивающий, как молния, и потухающий, серый, холодный, как пепел: молнийный — обращен к Отцу и Духу, а пепельный — к Сыну.
Данте не то что разлюбил Христа, но как будто перестал любить или не захотел знать, что любит Его. К церкви ближе он, чем к Евангелию; к Евангелию ближе, чем к Христу; ко Христу ближе, чем к Иисусу. В том, что Христос воистину Сын Божий, он не сомневается. «Самая зверская, подлая и пагубная из всех человеческих глупостей то, что нет загробной жизни», — говорит он и мог бы прибавить: «Глупость такая же и то, что Христос не Сын Божий».[864] Данте верит во Христа, но любит его меньше, чем верит. — «Как бы я хотел любить Тебя, Господи! как бы я хотел отдать Тебе душу мою и тело мое! как бы я хотел отдать Тебе… о, если бы я знал что!» — этой молитвы св. Франциска Ассизского не мог бы повторить Данте.[865] Сердце его не «истаяло», как сердце Франциска, «памятью Страстей Господних пронзенное».
Кажется иногда, что Данте не понял бы этого «незаписанного» слова Господня:
В Сыне Человеческом Данте как будто не видит и не чувствует Брата. Холодом веет от таких геральдических образов, как Христос — «пеликан»,[867] или «грифон», запряженный в колесницу, на которой едет Беатриче в триумфальном шествии Церкви.[868]
Понял бы, вероятно, Данте, что ни Богоматери, ни даже Беатриче нельзя назвать «Венерой», а что Христа нельзя называть «Юпитером», не понимает. Что подумали бы христианские мученики, умиравшие за отказ почтить Олимпийских богов, если бы узнали, что Иисус некогда назван будет «распятым Юпитером»?
предрекает возлюбленному своему Беатриче.[869] В двух Люциферовых пастях две одинаковые жвачки — Иуда, предатель Христа, и Брут, убийца Юлия Цезаря.[870] Равенством этих двух казней не утверждается ли хотя бы от противного и в какой-то одной точке равенство двух святынь, — той, что идет от царя земного, Цезаря, и той, что идет от Царя Небесного, Христа?
Если Данте в исповедании веры своей перед апостолом Петром не упоминает ни словом о воплощении Сына Божия в Сыне Человеческом, то едва ли это случайность, так же, как то, что в «Комедии» нет ни Голгофы, ни Воскресения Христа, ни Евхаристии или все это есть, но только во внешнем церковном догмате, а не во внутреннем религиозном опыте самого Данте; нет вообще Сына Человеческого, есть только Сын Божий.[871]
855
Par. XIX, 7.
856
Mon. I, 1.
857
Conv. II, 12.
858
Conv. III, Canz, II.
859
Purg. III, 34.
860
Par. XXX, 40.
861
Par. XXXIII, 137.
862
Purg. VI, 118.
863
V. N. XII.
864
Conv. II, 8.
865
Joh. Jorgensen. Frans af Assisi (Frz. Ubs., 1912), p. 106.
866
W. Bauer. Leben Jesu (1909), p. 384.
867
Par. XXV, 113.
868
Purg. XXIX, 107.
869
Purg. XXXII, 101.
870
Inf. XXXIV, 55.
871
Papini, p. 150, Scartazzini, p. 266.