Скрипку взял в руки с робостью. Знал, что без наличия ладов струны скрипки настраиваются подобно гитарным. Ноты надо брать на слух, прижимая кончиками пальцев струны на грифе, как и на гитаре. Притронулся смычком к струнам, стал подбирать какую-то простенькую мелодию вроде «Во саду ли, в огороде». О, чудо! Получалось! Мои подчиненные смотрели на меня с оторопью. Дня через два я уже играл не только знакомое, но и лихо импровизировал неведомо что, наслаждаясь не столько музыкой, сколько охами и ахами хлопцев. Честолюбие мое торжествовало.
Но там же, в Шальготарьяне, скрипку брал я в руки последний раз в жизни. Виной тому был радиоприемник «телефункен». Однажды, вернувшись из секретариата, я услышал незнакомую симфоническую музыку. У приемника сидел капитан Харин и, следя за его подмигивающим зеленым глазом, регулировал громкость. Передавали, как я потом узнал, новую симфонию Шостаковича — 7-ю. Вслушиваясь в нее, мы с Хариным будто потеряли самих себя, словно растворились в той удивительной музыке, сотканной из спокойного течения, из водопадов и взрывов звуков — поющих, плачущих и радующихся. Нашему душевному смятению не было предела…
Будучи музыкально необразованным, я все-таки позволю себе поразмышлять о симфонии Шостаковича, пусть и доставлю своим непрофессиональным мышлением минуты веселья истинным музыковедам.
Как напряжение планеты облегчается извержением вулканов, так 7-я симфония Шостаковича явилась извержением народных чувств, до предела напряженных войной. Известно, что вулканическая лава состоит из множества химических элементов, перемешанных физической силой. Музыкальная же «лава» Шостаковича, могуче ворвавшись в мир человеческого восприятия, уже была разложена по звучащим элементам, каждый из которых нацеленно, щадяще и не щадяще, ударял по сердечным струнам людей, рождая глубоко волнующее ощущение симфонии жизни того времени, с ее трагедией, пафосом героизма, призывами к борьбе и с народными надеждами.
Год-два назад я смотрел на телевизионном экране кинохронику, запечатлевшую Шостаковича. В концертном зале он слушает в исполнении огромного оркестра свою музыку. От волнения дрожат у него веки, подбородок. Так дрожала и душа России. Трудно себе представить, как мог человек, слыша звуки взрывов, рушивших Ленинград, уносивших тысячи человеческих жизней, рождать музыку, утверждающую жизнь и опровергающую зло. Что же делалось в его душе? Где находил он силы в поисках звуков, складывающихся в музыкальное выражение непростых чувств?
Да, музыка — дело серьезное. Баловаться ею нельзя…
А тем временем 27-я армия уже перешагнула недалекую от Шальготарьяна границу Чехословакии, овладела важными узлами обороны противника и опорными пунктами Римавска-Собота, Фелединце, Филяково. Первого января 1945 года форсировала реку Ипель и повела бои за расширение плацдарма на ее противоположном берегу.
Мне особенно запомнились январские бои за овладение городом Лучинцом важным узлом коммуникаций, — особенно бои в нескольких километрах западнее Лучинца — там, где возвышались холмы с виноградниками. Я мчался на нашем старом «мерседесе» по дороге, обсаженной деревьями. Зима в Чехословакии была бесснежной. Справа и слева — унылые поля и чахлые кустарники. Вдруг впереди заметил небольшое скопление людей в военной одежде. Когда подъехал ближе, увидел человек десять мадьярских солдат и одного молоденького, красивого офицера, которого допрашивал наш старшина. Чуть дальше впереди стоял грузовик; в его кузове сидели красноармейцы, Заметив, что старшина ударил офицера по лицу, я выскочил из машины и поинтересовался происходящим. Старшина ответил что-то невразумительное — он был выпивши. Пришлось резко устыдить старшину, что позволяет себе «воевать» с пленными, а венграм жестами показал, чтоб следовали в Лучинец — там находился пункт сбора пленных.
На этом, казалось, инцидент был исчерпан. Венгры гуськом поплелись к недалекому городу, а я поехал вслед за грузовиком старшины, знавшего расположение наших частей на холмах с виноградниками.
В памяти вспыхивает утро следующего дня, когда на холмах разгорелся танковый бой, начавшийся орудийной дуэлью. В окопе, от которого вел ход сообщения к бункеру под развалинами дома, располагался радист с аппаратурой и низкорослый майор; он наблюдал в бинокль за боем и передавал по радио команды танкистам. Я пристроился рядом с майором и следил из-за бруствера за нашими танками, видневшимися метрах в двухстах впереди и стрелявшими из пушек по невидимым с наблюдательного пункта целям. Обстановку понять было трудно. Казалось, не будет конца орудийной и пулеметной пальбе немцев с соседних холмов и огневым ударам наших танкистов, почему-то не переходивших в атаку. Взрывы мин и снарядов вокруг держали нас в постоянном напряжении.
Неожиданно вражеский снаряд врезался в лобовую броню нашего танка… Через несколько минут вздыбилась крышка его верхнего люка, и из него показался танкист с окровавленным лицом. Он мешком соскользнул с танка на землю, затем поднялся и, простерши вперед руки, побрел в направлении противника. Мы поняли, что танкист ослеплен и потерял ориентировку.
Не успели опомниться, как из ближайшего к танкам винного погреба выскочила девчушка лет двенадцати, подбежала к окровавленному танкисту и, схватив его за руку, стала тащить в нашу сторону. Вслед за девочкой выскочила из подземелья женщина, видимо, ее мать, с воплями кинулась к девочке и тут же была скошена пулеметной очередью немцев…
Помню, что откуда-то ударил по противнику залп «катюш», огневым смерчем пронесся артиллерийский налет. Пошли в атаку танки…
После успешного для нас боя, когда, сделав нужные записи в блокноте, я направился в тылы искать свою машину, увидел по пути, как несколько автоматчиков вели группу пленных мадьяр. И каково же было мое изумление, когда среди них узнал офицера, которого вчера на дороге бил по лицу наш старшина. Остановив пленных, я подошел к офицеру. Он побледнел и смотрел на меня испуганными глазами, жалко улыбаясь. Я спросил, почему он здесь, а не в Лучинце, помогая своей речи жестами.
— Нем тудом (не понимаю), — отвечал офицер.
Я беспомощно оглянулся и (о, диво!) увидел старшину, с которым столкнулся вчера на дороге. Он тащил две немецкие канистры (конечно же наполненные вином!). Подозвал старшину к себе и указал на офицера.
— Старый знакомый?! — удивился старшина и посмотрел на меня укоряюще. — В контрразведку его, гада!
— А вас в трибунал! — строго произнес я.
— За что? — Старшина дерзко захохотал.
— За то, что мордобоем заставили пленных убежать к своим!
— А почему он чертом смотрел?! Я спрашиваю: воевал ли на нашей территории? А он, гад, «нем тудом» и «нем тудом».
Продолжать разговор было излишним. На всякий случай я записал фамилию старшины и номер его части. Пленных повели в Лучинец.
После войны, в конце шестидесятых и семидесятых годов, я несколько раз бывал в Чехословакии (там издавались мои книги), навещал Братиславу, из которой дважды ездил в Лучинец и на трудноузнаваемое место памятного мне боя. И испытывал странное чувство: будто все, что видел и пережил на войне, было не со мной, а с каким-то очень знакомым, близким мне человеком из кошмарных снов. Сны в моей жизни и моем творчестве занимают не пустое место, часто поселяются надолго в закромах души то ли угнетающим грузом, то ли какой-то надеждой и загадкой. Но об этом разговор впереди. А на прилучинецких холмах-виноградниках, разговаривая с помощью переводчика со встречавшимися людьми, я надеялся разыскать след той девочки, которая спасла нашего танкиста и потеряла свою мать. Писал об этом в словацкой газете, выступал по братиславскому радио. Но откликов не получил. Мои коллеги — словацкие писатели — объяснили мне, что в Лучинце и его окрестностях немало жило мадьяр. Многие из них с окончанием войны переселились в Венгрию. Возможно, девочка тоже была мадьяркой.
Но ничего не могли ответить мне мои коллеги на щепетильный вопрос: почему на памятнике над братской могилой советских воинов, погибших при освобождении словацкого города Лучинец, написано: «Слава воинам Советской Армии — освободителям Советского Союза»? И написано даже не по-словацки, а по-русски? Памятник стоит на людном месте в сквере города. Под ним покоится прах наших соотечественников-побратимов, отдавших жизнь за свободу Словакии… Эта странная надпись на постаменте вызывает печаль…