годня опять будет яичница, значит, снова истребле­

ние жизней. Человек должен посадить яблоню и пи­

таться всю жизнь только ее плодами.

—  Оленушка, милая,— говорю я,— вот вы сейчас

за один присест и между прочим съели добрый деся­

ток. Так надолго ли вам яблони-то хватит?

У Оленушки дрожат губы — сейчас заревет.

— Вы смеетесь надо мной! Да! Да, я съела деся­

ток яблок, так что же из этого? Это-то меня и у…

уби… вает больше всего… что я так погрязла,

и бе… безвольная…

Тут она всхлипнула, и, уж не сдерживаясь, распу­стила губы, и заревела, по-детски выговаривая «бу-у-у!».

Аверченко растерялся.

—   Оленушка! Ну что же вы так убиваетесь! —

утешал он.— Подождите денек — вот приедем в Киев

и посадим яблоню.

—   Бу-у-у! — убивалась Оленушка.

—   Ей-богу, посадим. И яблоки живо поспеют —

там климат хороший. А если не хватит, можно не­

множко прикупать. Изредка, Оленушка, изредка! Ну,

не будем прикупать, только не плачьте!

«Это все наша старуха наделала,— подумала я.—Оленушке перед этой святой женщиной кажется, что все мы гнусные, черствые и мелочные людишки. Ну что тут поделаешь?»

Легкий скрип двери прервал мои смятенные мыс­ли…

Опять глаз!

Посмотрел, спрятался. Легкая борьба за дверью. Другой глаз, другого сорта. Посмотрел и спрятался. Третий глаз оказался таким смелым, что впустил с собой в щелочку и нос.

Голос за дверью нетерпеливо спросил:

- Ну-у?

— Вже! —ответил он и спрятался.

Что там делается?

Мы стали наблюдать.

Ясно было: на нас смотрят, соблюдая очередь.

— Может быть, это Гуськин нас за деньги по­

казывает? — додумался Аверченко.

Я тихонько подошла к двери и быстро ее распах­нула.

Человек пятнадцать, а то и больше, отскочили и, подталкивая друг друга, спрятались за печку. Это все были какие-то посторонние, потому что дочкины дочки и прочие домочадцы занимались своим делом, даже как-то особенно усердно, точно подчеркивая свою непричастность к поведению этих посторон­них. А совсем отдельно стоял Гуськин и невинно облупливал ногтем штукатурку со стенки.

—   Гуськин! Что это значит?

—   Ф-фа! Любопытники. Я же им говорил: чего

смотреть! Хотите непременно куда-нибудь смотреть,

так смотрите на меня. Писатели! Что-о? Что у них

внутри — все равно не увидите, а снаружи —так со­

всем такие же, как я. Что-о? Ну, конечно, совсем та­

кие же.

Одно интересно — продавал Гуськин на нас би­леты или пускал даром? Может быть, и даром, как пианист, который, чтобы не терять doigte1 , упраж­няется на немых клавишах.

Мы вернулись к себе, заперев дверь поплотнее.

—   А собственно говоря, почему мы их лишили

удовольствия? — размышляла Оленушка.—Если им

так интересно — пусть бы смотрели.

—   Верно, Оленушка,— поспешила я согласиться

(а то еще опять заревет).—Да, скажу больше:

чтобы доставить им удовольствие, мы бы должны

были придумать какой-нибудь трюк: поставить

Аверченку кверх ногами, взяться за руки и кружить­

ся, а актрису с собачкой посадить на комод, и пусть

говорит «ку-ку».

Днем, после первой яичницы (потом была и вто­рая — перед отъездом), развлек нас старухин муж. Это был самый мрачный человек из всех встре­ченных мною на пути земном. Настоящему не дове­рял, в будущее не верил.

—   У вас здесь, в К-цах, хорошо, спокойно.

Он уныло долбил носом.

—   Хорошо-о. А что будет дальше?

—   Какие вкусные у вас яблоки!

—   Вкусные. А что будет дальше?

—   У вас много дочек.

—   Мно-го-о. А что будет дальше?

Никто из нас не знал, что будет дальше, и отве­тить не мог, поэтому разговор с ним всегда состоял из коротких и глубоких по философской насыщенно­сти вопросов и ответов — вроде диалогов Платона.

—   У вас очень хорошая жена,—сказала Оленуш­

ка.—Вообще вы все, кажется, очень добрые!

—   Добрые. А что бу…

Он вдруг безнадежно махнул рукой, повернулся и вышел.

После второй яичницы сложили вещи; мужья дочкиных дочек поволокли наш багаж на вокзал; мы трогательно попрощались со всеми и вышли на крыльцо, предоставив Гуськину самую деликатную часть прощания — расплату. Внушили ему, чтобы непременно убедил взять деньги, а если не удастся убедить — пусть положит их на стол, а сам скорее

1 Беглость пальцев (фр.).-Ред.

бежит прочь. Последнюю штуку мы с Оленушкой придумали вместе. И еще добавили, что если святая старуха кинется за ним, то пусть он бежит, не оглядываясь, на вокзал, а мы врассыпную за ним — ей не догнать, она все-таки старая.

Ждали и волновались.

Через дверь слышны были их голоса — Гуськина и старухи, то порознь, то оба вместе.

— Ах, не сумеет он! —томилась Оленушка.—Та­

кие вещи надо делать очень деликатно.

И вдруг раздался дикий вопль. Вопил Гуськин.

— Он с ума сошел!

Вопил громкие, дикие слова.

— Гелд? Гелд?

И старуха вопила, и тоже «гелд».

Крик оборвался. Выскочил Гуськин. Но какой! Мокрый, красный, рот на боку, от волнения расшну­ровались оба штиблета и воротничок соскочил с петли.

—   Идем! —мрачно скомандовал он.

—   Ну что, взяла? —с робкой надеждой спросила

Оленушка.

Он весь затрясся:

— Взяла? Хотел бы я так заплатить, как она не

взяла. Что-о? Я уже давно понимал, что она сдерет,

но чтобы так содрать — пусть никогда не зайдет

солнце, если я что подобное слыхал!

Гуськин в гневе своем пускался в самые сложные риторические обороты. Не всегда и поймешь, в чем дело.

—   Так я ей сказал просто: вы, мадам, себе, ма­

дам, верно, проснулись с левой ноги, так подождем,

когда вы себе проспитесь. Что-о? Я ей просто

ответил.

—   Но вы все-таки заплатили, сколько нужно? —

беспокоились мы.

—   Ну? Новое дело! Конечно, заплатил. Заплатил

больше, чем нужно. Разве я такой, который не пла­

тит? Я такой, который платит.

Он говорил гордо. И вдруг совершенно некстати прибавил скороговоркой:

— Деньги, между прочим, конечно, ваши.

6

Из К-цов выехали в товарном вагоне.

Сначала показалось даже забавным, сели в кру­жок на чемоданы, словно вокруг костра. Грызли шо­колад, беседовали.

Особенно интересным было влезать в вагон. Ни подножки, ни лесенки не было, а так как прицепили нас где-то в хвосте поезда, то на нашу долю на остановках платформы никогда не хватало. Поэтому ногу нужно было поднимать почти до уровня груди, упираться ею, а те, кто уже был в вагоне, втаскива­ли влезающего за руки.

Но скоро все это надоело. Станции были пустые, грязные, с наскоро приколоченными украинскими надписями, казавшимися своей неожиданной орфо­графией и словами произведением какого-то развесе­лого анекдотиста…

Этот новый для нас язык так же мало был приго­ден для официального применения, как, например, русский народный. Разве не удивило бы вас, если бы где-нибудь в русском казенном учреждении вы уви­дели плакат: «Не при без доклада»? Или в вагоне: «Не высовывай морду», «Не напирай башкой на сте­кло», «Здесь тары-бары разводить воспрещается».

Но и веселые надписи надоели.

Тащили нас медленно, остановки были частые и долгие. На вокзалах буфеты и уборные закрыты. Видно было, что волна народного гнева только что прокатилась и просветленное население еще не вер­нулось к будничному, земному и человеческому. Всю­ду грязь и смрад, и тщетно взывало начальство к «чоловикам» и «жинкам», указывая им мудрые старые правила вокзального обихода,—освобо­жденные души были выше этого.

Сколько времени мы тащились —не знаю. По­мню, что раздобыли откуда-то лампу, но она чадила невыносимо. Даже Гуськин сказал: «Это прямо исча­дие ада».

И лампу погасили.

Стало холодно, и я, завернувшись в свою котико­вую шубку, на которой раньше лежала, слушала мечты Аверченки и Оленушки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: