«Героем, Гришин-Алмазов! Подчеркиваю: „героем" !»
В Одессе мало обратили внимания на эту смерть. Только комендант «Лондонской» гостиницы стал мне кланяться суше и рассеяннее, и его пушистая собака перестала вилять хвостом. И скоро пришел он ко мне озабоченный, извинился и сказал, что отведет мне номер в «Международной» гостинице, так как вся «Лондонская» отойдет под штаб.
Очень было жаль уходить из милого номера шестнадцатого, где каждый день в шесть часов чуть-чуть теплел радиатор, где в каминном зеркале отражались иногда милые лица: сухое, породистое—Ивана Бунина, и профиль бледной камеи — его жены, и ушкуйник Алеша Толстой, и лирическая жена его Наташа Крандиевская, и Сергей Горный, и Лоло, и Нилус, и Панкратов…
Ну что ж — еще один этап. Мало ли их было? Мало ли их будет?..
А в городе стали появляться новые лица: воротник поднят, оглянется и шмыгнет под ворота.
363
— «Они» уже просачиваются! Уверяю вас, что
«они» просачиваются. Мы видели знакомое лицо—
комиссар из Москвы. Он сделал вид, что не узнал
нас, и скрылся.
— Пустяки. Антанта… десант… Бояться нечего.
И вдруг знакомая фраза, догнавшая нас, прибе
жала, запыхавшаяся:
— Ауспи-ции тре-вожны!
Началось!
14
Вышел первый номер «Нашего слова». Настроение газеты боевое, бодрое.
Полным диссонансом — мой фельетон «Последний завтрак». Последний завтрак осужденного на смерть. Описание веселящейся Одессы. Описание зловещего молчания кругом и тихие шорохи, шелесты, шепоты в подпольях, куда «просачиваются они».
Настроение мое не одобряли.
— Откуда такой мрак? Что за зловещие пророче
ства? Теперь, когда Антанта… когда высаживаются
новые воинские части… когда французы…— и т. д.
— Вот уж совсем некстати. Взгляните только, что
делается на рейде!
— Вымпелы!
— Антанта!
— Десант!
Очевидно, я действительно не права…
Неунывающая группа писателей и артистов затеяла открыть «подвал» где-нибудь на крыше. Конечно, в стиле «Бродячей собаки». Дело было только за деньгами и за названием. Под влиянием разговоров об Антанте я посоветовала назвать «Теткин вымпел»…
Прошли слухи о том, что, пожалуй, «Международную» гостиницу займут под разные штабы. Тогда снова придется мне искать пристанища. С ужасом вспомнила первые одесские дни в холодной комнате в частной квартире, когда в разбитое окно ванной комнаты, где стоял умывальник для всей семьи, сыпал снег прямо на голову. Хозяин ходил мыться в пальто с поднятым воротником и в барашковой
364
шапке на голове. Хозяйка мылась, засунув руки в муфту. Может быть, в таком виде им было и тепло и удобно — не знаю. Я чихала и согревалась гимнастикой по всем существующим в мире методам. Больше мне всего этого не хотелось. Хотя была весна, весна, которая всегда ведет за собой лето, так что со стороны холода бояться нечего, но перспектива трудных квартирных поисков раздражала и утомляла заранее. Лучше ни о чем не думать. Тем более что я никак не могла себе представить оседлой жизни в Одессе. Когда я жила в «Лондонской» гостинице, мои гости говорили мне:
— Какой чудесный вид будет из вашего окна
весною.
И я всегда отвечала:
— Не знаю. Не чувствую себя весною здесь. Аус
пиции тревожны…
Иду в яркий солнечный день по улице. С набережной—невиданное зрелище — чернорожие солдаты, крутя крупными белками глаз (словно каленое крутое яйцо с желтым припеком), гонят по мостовой груженых ослов. Это и есть десант. Но особого энтузиазма в народонаселении не заметно.
— Ишь каких прислали. Лучше-то уж не на
шлось?
Негры яростной улыбкой обнажали каннибальские зубы, кричали что-то вроде «хабалда балда», и нельзя было понять, ругаются они или приветствуют нас.
«Ну да все равно, впоследствии выяснится».
Ослы бодро помахивали хвостиками. Это ауспи-ция благоприятная.
— Ну? Что вы думаете за Одессу, что-о?
Странно знакомый голос…
— Гуськин!
— Что-о? Это же не город, а мандарин. Отчего
вы не сидите в кафе? Там же буквально все битые
сливки общества.
Гуськин! Но в каком виде! Весь строго выдержан в сизых тонах: пиджак, галстук, шляпа, носки, руки. Словом — франт.
— Ах, Гуськин, я, кажется, останусь без квар
тиры. Я прямо в отчаянии.
— В отчаянии? — переспросил Гуськин.—Ну, так
вы уже не в отчаянии.
365
— Вы уже не в отчаянии. Гуськин вам найдет помещение. Вы, наверное, думаете себе: Гуськин эт!
— Уверяю вас, никогда не думала, что вы «эт»!
— А Гуськин, Гуськин это… Хотите ковров?
— Чего?—даже испугалась я.
— Ковров? Тут эти марокканцеры навезли всякую дрянь. Прямо великолепные вещи, и страшно дешево. Так дешево, что прямо дешевле порванной репы. Вот, могу сказать точную цену, чтобы вы имели понятие: чудесный ковер самого новейшего старинного качества размером — длина три аршина десять вершков, ширина два аршина пять… нет, два аршина шесть вершков… И вот, за такой ковер вы заплатите… сравнительно очень недорого.
— Спасибо, Гуськин, теперь уже меня не надуют. Знаю, сколько надо заплатить.
— Эх, госпожа Тэффи, как жаль, что вы тогда раздумали ехать с Гуськиным. Я недавно возил одного певца —так себе, паршивец. Я, собственно говоря, стрелял в Собинова…
— Вы стреляли в Собинова? Почему?
— Ну, как говорится, стрелял, то есть метил, метил в Собинова, ну да не вышло. Так повез я своего паршивца в Николаев. Взял ему залу, билеты продал, публика, все как следует. Так что ж вы думаете! Так этот мерзавец ни одной высокой нотки не взял. Где полагается высокая нота, там он — ну, ведь это надо же иметь подобное воображение! — там он вынимает свой сморкательный платок и преспокойно сморкается. Публика заплатила деньги, публика ждет свою ноту, а мерзавец сморкается себе, как каторжник, а потом идет в кассу и требует деньги. Я рассердился, буквально как какой-нибудь лев. Я действительно страшен в гневе. Я ему говорю: «Извините мене, где же ваши высокие ноты?» Я прямо так и сказал. А он молчит и говорит: «И вы могли воображать, что я стану в Николаеве брать высокие ноты, то что же я буду брать в Одессе? И что я буду брать в Лондоне, и в Париже, и даже в Америке? Или, говорит, вы скажете, что Николаев такой же город, как Америка?» Ну что вы ему на это ответите, когда в контракте ноты не оговорены. Я смолчал, но все-таки говорю, что у вас, наверное, высоких нот и вовсе нет. А он говорит: «У меня их очень
366
даже большое множество, но я не желаю плясать под вашу дудку. Сегодня, говорит, вы требуете в этой арии «ля», а завтра потребуете в той же арии «си». И все за ту же цену. Ладно и так. Найдите себе мальчика. Город, говорит, небольшой, может и без верхних нот обойтись, тем более что кругом революция и братская резня». Ну, что вы ему на это скажете?
— Ну, тут уж ничего не придумаешь.
— А почему бы вам теперь не устроить свой вечер? Я бы такую пустил рекламу. На всех столбах, на всех стенах огромными буквами, что-о? Огромными буквами: «Выдающая программа…»
— Надо «ся», Гуськин.
— Кого-о?
— Надо «ся». Выдающаяся.
— Ну, пусть будет «ся». Разве я спорю. Чтобы дело разошлось из-за таких пустяков. Можно написать: «Потрясающийся успех».
— Не надо «ся», Гуськин.
— Теперь уже не надо? Ну, я так и думал, что не надо. Почему вдруг. Раз всегда все пишут «выдающая»… А тут дамские нервы, и давай «ся».
Он вдруг остановился, огляделся и шепотом спросил:
— А может, вам нужна валюта?
— Нет. Зачем?
— А для Константинополя.
— Я не собираюсь уезжать.
— Не собираетесь?
Он подозрительно посмотрел на меня.
— Не собираетесь? Ну, пусть будет так. Пусть будет, что не собираетесь.
Чувствовалось, что не верит.
— Разве кто-нибудь сказал вам, что я еду в Константинополь?