— Гуськин, скажите, все благополучно? Выпустят
нас отсюда? — шепотом спрашиваю я.
— Улыбайтесь, ради бога, улыбайтесь,—шепчет
Гуськин, растягивая рот в зверской улыбке, как
«L'homme qui rit»1 — Улыбайтесь, когда разговари
ваете, может, кто, не дай бог, подсматривает. Обе
щали выпустить и дать охрану. Здесь начинается зо
на в сорок верст. Там грабят.
— Кто же грабит?
— Ха! Кто? Они же и грабят. Ну а если будут
провожатые из самого главного пекла, так они таки
побоятся. Одно скажу: мы должны отсюда завтра
уехать. Иначе, ей-богу, я буду очень удивлен, если
когда-нибудь увижу свою мамашу.
Мысль была сложная, но явно неутешительная.
— Сегодня весь день сидите дома. Выходить не
надо. Устали и репетируют. Все репетируют, и все
устали.
— А вы не знаете, где сам хозяин?
— Точно не знаю. Или он расстрелян, или он бе
жал, или он здесь под полом сидит. А то чего они
так боятся? Весь день, всю ночь двери и окна откры
ты. Отчего не смеют закрыть? Почему показывают,
что ничего не прячут? Но чего нам с вами об этом
думать? И чего об этом рассуждать? Что, нам за это
заплатят? Дадут почетное гражданство? У них тут
были дела, такие дела, которые пусть у нас не бу
дут. Этот заикаться стал отчего? Три недели за
икается. Так мы не хотим заикаться, мы лучше себе
уедем с сундучками и с охраной.
В столовой двинули стулом.
— Скорее, репетировать! — громко закричал
Гуськин, отскочив от двери.— Вставайте скорее! Ей-
богу, одиннадцать часов, а они спят, как из ведра!
Мы с Оленушкой под предлогом усталости просидели весь день у себя… Аверченко, антрепренер и актриса с собачкой приняли на себя беседу с вдохновенными «культуртрегерами». Ходили даже с ними гулять.
— Любопытная история,— рассказывал, вернув
шись, Аверченко.— Видите тот разбитый сарай? Рас
сказывают, что месяца два тому назад здесь больше
викам пришлось плохо и какому-то ихнему главному
комиссару понадобилось спешно удирать. Он вско
чил на паровоз и велел железнодорожнику везти се-
1 «Человек, который смеется» (фр.).-Ред.
бя. А тот взял да и пустил машину полным ходом в стену депо. Большевик заживо сварился.
— А тот?
— Того не нашли.
— Может быть… это и есть наш хозяин?..
4
Бесконечно тянулся день, сумеречный, мокрый.
Мы забились в нашу «дамскую» комнату, туда же пришел и Аверченко. Точно по уговору, никто не говорил о том, что в настоящий момент больше всего волновало… Вспоминали о последних московских днях, об оставленной компании этих последних дней. Ни о настоящем, ни о будущем — ни слова.
Как-то поживает «высокий (ростом) покровитель»? Все ли еще живет сердцем или снова зажил умом, с ударением на «у»?..
Я вспомнила, как накануне отъезда зашла попрощаться к одной бывшей баронессе. Застала я бывшую баронессу за очень нетитулованным занятием: она мыла пол. Длинная, желтая, с благородно-лошадиным лицом, сидела она на корточках и, прижав к глазам бирюзовый лорнет, с отвращением разглядывала половицы. В другой руке деликатно, двумя пальчиками, держала мокрый обрывок кружева и брызгала этим кружевом на пол.
— А вытирать я буду потом, когда мой валансьен
высохнет…
Вспоминали хлеб последних московских дней, двух сортов: из опилок, рассыпавшийся, как песок, и из глины — горький, зеленоватый, всегда сырой…
Аверченко взглянул на часы:
— Ну вот, скоро и вечер. Уж пять часов.
— Кажется, кто-то стукнул в окно,—насторожи
лась Оленушка.
Под окном Гуськин.
— Госпожа Тэффи! Господин Аверченко! — гром
ко кричит он.—Вы должны непременно немножко
пройтись. Ей-богу, к вечеру нужно иметь свежую го
лову для звука голоса.
— Да ведь дождь идет!
— Дождь маленький, непременно нужно. Это
я вам говорю.
— Он, может быть, хочет что-нибудь сказать,—
шепчу я Аверчекке.—Выйдите вперед и узнайте,
один ли он. Если Робеспьер с ним, я не выйду. Я не
могу.
Больше всего я боялась, что мне придется пожать руку этому Робеспьеру. Я могла отвечать на его вопросы, смотреть на него, но дотронуться, чувствовала, что не смогла бы. Такое острое истерическое отвращение было у меня к этому существу, что я не отвечала за себя, не могла поручиться, что не закричу, не заплачу, не выкину чего-нибудь непоправимого, за что придется расплачиваться не только мне самой, но и всей нашей компании. Чувствовала, что физического контакта с этой гадиной не вынесу.
Аверченко показался за окном и поманил меня.
— Не ходите направо,—шепнула мне хозяйка
в сенях, делая вид, что ищет мои калоши.
— Идем посреди улицы,—шепнул Гуськин.—Мы
себе гуляем для воздуха.
И мы пошли мерно и вольготно, поглядывая на небо — да, все больше на небо,—гуляем, да и только.
— Не смотрите на меня, смотрите себе на до
ждик,—бормотал Гуськин.
Огляделся, обернулся, успокоился и заговорил:
— Я таки кое-что узнал. Здесь главное лицо — ко-
миссарша X.
Он назвал звучную фамилию, напоминающую собачий лай.
— X.— молодая девица, курсистка, не то телегра
фистка — не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая —
как говорится, ненормальная собака. Зверь,—выго
ворил он с ужасом и с твердым знаком на
конце.— Все ее слушаются. Она сама обыскивает,
сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке,
тут судит, тут и расстреливает. А когда ночью у на
сыпи, то это уже не она. И ни в чем не стесняется.
Я даже не могу при даме рассказать, я лучше рас
скажу одному господину Аверченко. Он писатель,
так он сумеет как-нибудь в поэтической форме дать
понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой
красноармеец иногда от крылечка уходит куда-ни
будь себе в сторонку. Ну, так вот, эта комиссарша
никуда не отходит и никакого стеснения не при
знает. Так это же ужас!
Он оглянулся.
— Повернем немножечко в другую сторону.
— А что насчет нас слышно? — спросила я.
— Обещают отпустить. Только комиссарша еще
не высказалась. Неделю тому назад проезжал гене
рал. Бумаги все в порядке. Стала обыскивать —
нашла керенку: в лампасы себе зашил. Так она го
ворит: «На него патронов жалко тратить… Бейте
прикладом». Ну, били. Спрашивает: «Еще жив?»
«Ну,—говорят, — еще жив». «Так облейте керосином
и подожгите». Облили и сожгли. Не смотрите на ме
ня, смотрите на дождик… мы себе прогуливаемся.
Сегодня утром одну фабрикантшу обыскивали.
Много везла с собой. Деньги. Меха. Бриллианты.
С ней приказчик ехал. А муж на Украине. К мужу
ехала. Все отобрали. Буквально все. В одном платье
осталась. Какая-то баба дала ей свой платок. Не
известно еще, пропустят ее отсюда или… Ой, да ку
да же мы идем! Вертайте скорей!
Мы почти подошли к насыпи.
– Не смотрите же туда! Не смотрите! — хрипел Гуськин.—Ой, вертайте скорее!.. Мы же ничего не видали… Идите тихонько… Мы же себе гуляем. У нас сегодня концерт, мы же гуляем,—убеждал он кого-то и улыбался побелевшими губами.
Я быстро повернулась и почти ничего не видела. Я даже не поняла, чего именно не надо было видеть. Какая-то фигура в солдатской шинели нагибалась, подбирала камни и швыряла в свору собак, которые что-то грызли. Но это было довольно далеко, внизу, у насыпи. Одна собака отбежала, волоча что-то по земле. Это все было так мгновенно… Мне показалось, что волочит она… наверное… показалось… волочит руку… да, какие-то лохмотья и руку, я видела пальцы. Только ведь это невозможно. Ведь нельзя же отгрызть руку…
Помню холодный липкий пот на висках и у рта и судорогу потрясающей тошноты, от которой хотелось рычать по-звериному.