Не знаю, как могу смотреть на тебя и не кричать по-звериному, без слов,— не от страха, а от ужаса за тебя, за человека — «глину в руках горшечника», слепившего судьбу твою в непознаваемый рассудком час гнева и отвращения…»

* * *

Народу набилось много. Красноармейцы, какой-то темный сброд. Женщин было мало, и большин­ство в солдатских шинелях. Два приземистых комис­сара в кожаных куртках переглядывались и пооче­редно выходили из барака строгим революционным шагом и опять возвращались на место, оправляя свои «пулеметы», словно наскоро отстояли завоева­ния революции и снова могут приобщиться к дости­жениям искусства.

Наш Робеспьер почему-то притих и маячил где-то сбоку, без восторженных жестов и без свиты.

Пора начинать.

Я вернулась в «уборную господ артистов» и узна-

ла, что все уже решено и слажено. Главное — идея самого Гуськина — у нас будет конферансье, ко­торый необходим для оживления спектакля. Жалко, что не подумали об этом раньше, но, слава богу, со­вершенно неожиданно нас согласился выручить наш хозяин-заика.

—  Ну и дела! —шепчу Аверченко./— Ведь он же,

несчастный, бог знает чего наплетет.

—  Неловко отказываться,— смеется Аверченко.—

Может быть, даже это выйдет лучше всего.

Первый выход: актриса с собачкой и Аверченкин импресарио изобразят сценку.

Выпихнули заику объявить: «Сценка Аверченко в исполнении таких-то».

— С… с… с… с…—сказал он, махнул рукой и

ушел.

Публика решила, что ее призывают к молчанию, и ничуть не удивилась.

Актриса с собачкой защебетала испуганной пти­цей такие странные здесь слова о каких-то «кузинах, левкоях, вальсах, влюбленном профессоре и опере „Аида"».

Я наблюдала за публикой. Комиссары продолжа­ли переглядываться, входить и уходить. Остальныеси-дели, словно ждали, что сейчас объявят очередную резолюцию и распустят по домам. Но помню, какая-то широкая харя, в солдатской фуражке, заинтересо­валась и даже временами осклаблялась, но сейчас же, словно опомнившись, сдвигала брови и зверски косила глазами. В общем, мне кажется, что началь­ство забыло объявить этой бедной публике, что со­звана она на вечер культурного развлечения, а самой ей разбираться в обстоятельствах не пола­галось.

Заика твердо держался порученной ему роли и, несмотря на наши просьбы не утомляться, перед каждым номером вылезал на эстраду и нес околеси­цу. Меня назвал Аверченкой, Аверченку — «артист­кой проездом», из остальных у него вышло только «э… э… э…».

Гуськин-чувствовал себя настоящим антрепрене­ром. Шагал, заложив руки за спину, что-то бормотал себе под нос, что-то комбинировал. Иногда заходил за кулису и шептался с кем-то. И вдруг этот «кто-то» выскочил и оказался неизвестным господином в го-

лубых атласных шароварах, красном бархатном кафтане и лихой боярской шапке на затылке.

Быстро раздвинув нас локтями, он взбежал на эстраду и запел очень скверным, но громким голо­сом: «Спите, орлы боевые».

Заика, только что анонсировавший: «Э… э… э…» и еще не успевший сойти с эстрады, так и остался на ней с перекошенным судорогой ртом.

—  Кто это?

—  Что это значит?

—  Он ужасно поет! — волновались мы.

Гуськин смущенно отворачивался.

—  Да… поет он действительно, как мать родила.

— Гуськин, объясните нам, кто это и почему он

вдруг запел?

- Тсс-с…

Гуськин оглянулся.

— Тсс-с… Почему запел?.. Нитки везет на Украи­

ну. Тут всякий запоет!

Певец закончил такой фальшивой нотой, что на­рочно не выдумаешь. И вдруг публика заревела, за­хлопала. Понравились «Орлы».

Певец выскочил снова, запаренный и сча­стливый.

— Ну! Сделал себе свои нитки?

Гуськин заложил руки за спину.

- Что-о?

«Что-о» было формой риторической.

* * *

Когда программа закончилась и мы всей «труп­пой» вышли раскланиваться на аплодисменты, не­ожиданный певец выскочил на два шага вперед, как ведетта и любимец публики, и расшаркивался, при­жимая руку к сердцу.

Публика хлопала от души, долго и громко.

— Браво! Браво!

И вот справа, сверху, где помещались не то ло­жи, не то сеновал, слышу несколько голосов — не­громко, но настойчиво выкликают мое имя.

Подняла голову.

Женские лица, такие беспредельно усталые, без­надежно грустные. Мятые шляпки, темные платьиш­ки. Они перегнулись сверху и говорят:

—  Милая вы наша! Любимая! Дай вам бог вы­

браться поскорее…

—  Уезжайте, уезжайте, милая вы каша!..

—  Уезжайте скорее…

Такого жуткого приветствия ни на одном концер­те не доводилось мне слышать!

И такое напряженное отчаяние и решимость и в этих голосах, и в этих глазах. Должно быть, не­малым рисковали они, обращаясь ко мне так откры­то. Но «генералитет» уже ушел, а мелкая публика галдела и хлопала и вряд ли что слышала.

И я им сказала:

— Спасибо, спасибо вам. Когда-нибудь встретим­

ся?..

Но они уже скрылись. Только одно слово еще услышала я, уже не видя их бледных лиц. Короткое и горькое: «Нет».

5

Раннее утро. Дождь.

На улице перед домом три телеги. Гуськин и Аверченкин импресарио укладывают наш багаж.

—  Гуськин! Все налажено?

—  Все! Пропуск дан. Сейчас обещали прислать

охрану.— И шепотом: — Уф! Больше всего охраны

боюсь!

—  Так ведь без охраны ограбят.

—  А вам не все равно, кто вас будет грабить —

охрана или кто другой?

Я соглашаюсь, что, пожалуй, действительно все равно…

К нам подъезжают еще две телеги. В одной се­мейство с детьми и собаками. В другой — полулежит очень бледная женщина, закутанная в байковый платок. С ней мужчина в тулупе. Женщина, видно, тяжелобольная. Лицо совсем неподвижное, глаза смотрят в одну точку. Ее спутник бросает на нее бы­стрые, беспокойные взгляды и, видимо, старается, чтобы никто на нее не обратил внимания, закрывает ее собою от наших глаз, вертится около телеги.

—  Ох, ох, ох! —говорит всезнающий Гуськин.—

Это та самая фабрикантша, которую обобрали.

—   Отчего же она такая страшная?

— Ей прокололи бок штыком. Ну, они делают

вид, что она себе здорова и ни на что не жалуется,

а сидит себе и весело едет на Украину. Так уж и мы

будем им верить и пойдем себе к своим вещам, что-о?

Подъехали еще телеги. В одной — вчерашний пе­вец в рваном пальтишке. Вид невинный и три чемо­дана (с нитками?).

Это хорошо, что набирается такой большой ка­раван. Так спокойнее.

Наконец появилась охрана: четыре молодых че­ловека с ружьями.

— Скорее ехать! Нам некогда,—громко скоман­

довал один из них, и мы двинулись.

У выезда из селения подъезжает еще несколько телег. В общем — составилось уже двенадцать-че­тырнадцать. Ехали медленно. Охрана шагала ря­дом.

Унылое путешествие! Дождь. Грязь. Сидим на мокром сене. Впереди сорок верст этой самой зага­дочной зоны.

Проехали верст пять. Кругом пустое поле, справа полуразвалившийся сарай. И вдруг неожиданное оживление пейзажа: идут по пустому полю шеренгой в ряд шестеро в солдатских шинелях. Идут медлен­но, будто гуляют. Обоз наш остановился, хотя они не сделали ни малейшего знака, выражающего ка­кое-нибудь требование.

— Что такое?

Вижу, соскакивает с телеги Гуськин и деловито идет в поле не к шинелям, а к сараю. Шинели мед­ленно поворачивают туда же, и вся компания скры­вается из глаз.

— Дипломатические переговоры,—сказал Авер­

ченко, подошедший к моей телеге.

Переговоры длились довольно долго.

Наша охрана почему-то никакого участия в них не принимала, а напротив, утратив всякий началь­ственный и боевой вид, казалось, пряталась за на­шими телегами. Странно…

Гуськин вернулся мрачный, но спокойный.

—   Скажите мне,—обратился он к моему возни­

це,—может, здесь скоро поворот будет?

—   Не-е, — отвечал возница.

—   Если будет поворот, то эта военная молодежь

успеет пройти наперерез и встретить нас еще раз.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: