Ненавижу всяческую мертвечину -
Я отбивался, как мог. Зная неравнодушие Маяковского ко всякого рода автоматическим ручкам, я выдернул из кармана великолепное перо, подаренное мне ко дню рождения Демьяном Бедным, с выгравированной надписью: "Смирнову-Сокольскому – от Демьяна".
Маяковский впился в ручку и, явно завидуя, стал внимательно изучать ее механизм.
В то время перья эти были большой редкостью.
– Не завидуйте, Владимир Владимирович,- старался подтрунить и я,- со временем и вам такую же надпишут!
– А мне кто ж надпишет-то?- Шекспир умер!16
Разошлись по домам. Мне с Маяковским было по дороге, но в пути он предупредил меня, что идет прямо ко мне.
– Зачем, Владимир Владимирович? Четвертый час ночи!
– А вот посмотрю, что за дрянь вы там накупили…
Зашли в номер. Альманахи и сборники были разложены у меня корешками вверх на огромном диване, на креслах, на полу.
Маяковский разделся, снял пиджак, выгрузив предварительно из карманов огромное количество папирос, и вплотную подсел к книгам.
– Не обращайте на меня внимания. Делайте свое дело!
Дела у меня не было никакого, и я вскоре просто уснул самым блаженным образом.
Утром, часов в одиннадцать, моим глазам представилась незабываемая картина. В комнате плавали облака табачного дыма. Порядок, в котором я уложил альманахи и сборники, был полностью нарушен. Видно было, что их перелистали все до единого, а сидящий в той же позе Маяковский, набросав в пепельницу гору окурков, что называется, "добивал" последние альманахи…
Удивленный до крайности, я подсел к Владимиру Владимировичу и в ту же минуту имел удовольствие убедиться, что его знаменитое "Ненавижу всяческую мертвечину" – к старой русской книге, к ее творцам и создателям никакого отношения не имеет.
Он не только уважал и любил старую книгу, но, что гораздо важнее, хорошо ее знал.
Об имеющихся у меня альманахах и сборниках, об участвовавших в них поэтах и писателях он рассказал мне больше, чем знали многие специалисты.
Так, он тут же указал мне на весьма любопытную подробность, что в ряде альманахов, изданных после восстания декабристов (например, "Жасмин и роза" 1830 года), стихи казненного Рылеева, несмотря на строжайший запрет цензуры даже упоминать это имя в печати, неуклонно продолжали появляться за его полной подписью. Царская цензура явно "прошляпила", и имя огненного декабриста продолжало напоминать о себе в некоторых из этих маленьких, очаровательных, с ладонь величиной книжках.
– А ведь многие из альманахов с именем Рылеева,- сказал Маяковский,- выходили после декабрьских событий на правах "сборников песен для народа". Стоило бы на досуге разобраться – случайность ли это?
Прощаясь, я шутливо спросил:
– А как же, Владимир Владимирович, ваши вчерашние "старьевщик", "шурум-бурумщик"?
Маяковский ответил:
– Да ведь я же думал, что у вас, чертей-библиофилов, книги-то не разрезанные!
Как известно, Маяковскому всю его жизнь пытались поставить на вид его якобы отрицательное отношение к прошлому русской литературы, пренебреженье к классикам.
Это была неправда, и поэтому Маяковский приходил в ярость. Еще в 1924 году, выступая на диспуте о задачах литературы и драматургии, он говорил: "Вот Анатолий Васильевич упрекает в неуважении к предкам, а я месяц тому назад, во время работы, когда Брик начал читать "Евгения Онегина", которого я знаю наизусть, не мог оторваться и слушал до конца и два дня ходил под обаянием четверостишия: