Правда, я запаздывал на три такта, но это придавало «Траурному маршу» Шопена просто-таки авангардное звучание.
Безутешные родственники шли на подгибающихся от смеха ногах, судорожно закрывая лица рукавами и платками и давясь от скомканного беззвучного хохота, а горе-оркестранты с багровыми все от того же чудом сдерживаемого смеха лицами все-таки выдували траурные звуки, находясь буквально в одном шаге от истерического припадка.
На кладбище во время панихиды я успел провозгласить «вечную память» и упал в яму, вырытую для другого покойника, которому суждено было стать соседом многострадального работника администрации в его последнем приюте.
В яме я совершил несколько судорожных скачкообразных прыжков, на манер того, как это делает хомячок, посаженный в трехлитровую банку, и, осознав наконец весь трагизм своего положения, продолжил траурную службу уже из могилы.
И тут музыкантов одолел необоримый, уже давно подавляемый хохот.
Один за другим музыканты валились на землю и корчились в беззвучных конвульсиях. Вскоре то же самое произошло и с большинством родственников – включая вдову! Вероятно, ее нервы просто не выдержали безумного наплыва эмоций, потому что она села у могилы своего мужа и разразилась совершенно безумным жутким хохотом, словно разрывавшим ей легкие.
– Ты только представь, Володька, – скорбная процессия, два тромбониста, скрипач – единственные из оркестра, кого не одолел хохот, – тихо корчащийся в истерическом припадке дирижер, выдающий странные пассы руками... помирающие от смеха родственники, а из ямы, под звук одиноких тромбонов и гнусавой скрипки, доносится мой бас...
Закончив церемонию, я отхлебнул из бутылочки, свернулся в могиле калачиком и мгновенно уснул.
Как меня поднимали наверх – не помню...
А на следующий день, то есть вчера, меня вызвали в управление епархии к митрополиту Филарету, моему двоюродному дядюшке, и с громом и молнией сообщили, что на меня подали жалобу несколько родственников покойного... Это, наверно, из тех, кто не смеялся... и потребовали немедленно уволить меня как позорящего высокий священнический сан. Дядя сказал, что совсем лишать меня сана не будет, а просто переведет по договоренности в другую епархию, куда-то в Нижегородскую область... с понижением в дьяконы.
Свиридов отчаянно хохотал, не в силах произнести и слова в ответ.
За все эти выходки теплым мартовским днем Афанасий Фокин с понижением в дьяконы был отправлен на житье-бытье в Нижний Новгород.
Если бы он только знал, в какую дьявольскую свистопляску попадет и как жутко завертит его и близких ему людей судьба, то наверняка отказался бы от этой поездки и предпочел, чтобы его вообще лишили сана.
Глава 2
Опасные глаза
– Ты знаешь, кто звонил буквально несколько минут назад? – спросил Свиридов у своего младшего брата, который тщетно пытался поймать и водворить в клетку кружащегося по всей комнате попугая Брателло. Последний с хриплым клекотом рассекал воздух, оглашая пространство комнаты пронзительными воплями «Ррразведем лоха, брррратва!» и «Отдай герррру, шмаррра!». При этом он грассировал подобно породистому парижанину.
– Кто? – недовольно спросил Илья, очередной раз упустив мерзкую птицу.
– Да отстань ты от него, – сказал Владимир. – Чего он тебе сдался?
– Да эта гнида у меня цепочку свистнула! Опять клювом распотрошит, и чини тогда!
Владимир посмотрел на злобную птицу: в самом деле, на шее попугая – в полном соответствии с его грозным криминальным именем – болталась тонкая золотая цепочка с крестиком, подаренная младшему Свиридову Фокиным в ту пору, когда Афанасий еще служил в Воздвиженском храме.
– Эту сволочь убить мало, – продолжал развивать плодотворную тему Илья. – Мало того, что редкая скотина, так еще и скотина с крыльями.
– Говоришь, убить мало? – лениво проговорил Свиридов, дотягиваясь правой рукой до своего любимого пневматического пистолета. Он только что плотно пообедал и потому благодушествовал. – Что, Илюха, может, подстрелить его... и дело с концом?
В устах любого другого человека, предлагающего подстрелить неистово кружащуюся и просто беспорядочно мечущуюся по комнате птицу, подобные слова прозвучали бы неуместной похвальбой и желанием покрасоваться. Но Илья Свиридов прекрасно знал, как стреляет его брат и как свободно, почти не целясь, он подстреливает опрометчивых домашних тараканов, рискнувших выбежать на обои в поле зрения Владимира (Фокин утверждал, что он их нарочно разводит, чтобы было на ком практиковаться в стрельбе).
Поэтому младший брат протестующе замахал рукой и быстро проговорил:
– Да что ты такое говоришь! Щас он сам утихомирится. Кто там, ты говоришь, звонил?
– Звонил Фокин, – ответил Владимир. – Он приехал в город и теперь горит желанием нас навестить.
– Афанасий вернулся! – с блеснувшей в глазах радостной искоркой воскликнул Илья. – Два месяца ни слухом ни духом, и вдруг на тебе – выкатился свет ясен месяц на простор речной волны.
– Не месяц, а расписные Стеньки Разина челны, – лениво уточнил Володя. – На машине из Нижнего приехал. О-па! Не он ли это, случаем? – прибавил он, потому что в этот момент раздался звонок. – Иди-ка открой, Илюха.
– Открой-ка лучше ты... не видишь, я занят. Эту тварь надо все-таки выловить.
Свиридов не стал спорить, а сунул ноги в мягкие тапочки в виде двух львов, которые Фокин почему-то называл педерастическими, и пошел открывать дверь.
Щелкнул замок, дверь распахнулась, и на пороге появилась огромная статная фигура, облаченная в дорогой черный пиджак, ладно пригнанный по фигуре и сообщавший ей стройность и элегантность.
– Ну, здорово, Афоня! – широко улыбнувшись, сказал Свиридов. – Проходи!
Они обнялись, Фокин басовито рявкнул:
– Рад тебя видеть, дружище!
Фокин приехал не один. С ним была высокая, стройная, темноволосая женщина в сером деловом костюме, с бледным и, как показалось Владимиру, холодным лицом с несколько неправильными чертами. Она шагнула вперед, и Свиридов увидел, что у нее огромные темно-зеленые глаза, мягкий подбородок и яркие чувственные губы, вероятно, особо ценимые Афанасием.
Сам же Афанасий изрядно изменился. Он сбрил бороду, оставив только стильную трехдневную небритость, а волосы, которые должно оставлять любому священнику, зачесал назад и завязал, и теперь до пошлого походил на ортодоксальных итальянских мафиози в голливудских боевиках – этаких серьезных мужчин в черных костюмах, с зачесанными назад гладкими набриолиненными темными волосами, курящих сигары и разговаривающих короткими внушительными фразами.
– Хорошо выглядишь, Афоня, – сказал Владимир. – А что же ты не представляешь меня даме? Насколько я могу судить, мы с ней незнакомы.
Фокин как-то сразу помрачнел. Ослепительная улыбка сошла с его лица – хотя, надо отметить, Свиридов не произнес ничего недозволенного, предосудительного или тем более оскорбительного.
– Это Полина, – коротко сказал он, быстро посмотрев на женщину и переведя взгляд на Владимира. – Поля... это Владимир, мой друг. Мой лучший друг, – прибавил он каким-то особенным, многозначительным тоном, акцентировавшись на слове «лучший».
– Очень приятно, – сказал Свиридов, и в ответ мелодичный голос темноволосой женщины проговорил:
– Мне также, Володя. Афанасий много говорил о вас. Только... только я представляла вас немного иным.
– Каким же?
– Сложно сказать. По рассказам Афанасия вообще сложно составить однозначное впечатление. Таким... таинственным, что ли. Каким-то байроновским героем, перенесенным в современность.
«Ну-ну, лепи, мымра», – саркастически проскрежетало в мозгу, и Свиридов поймал на себе пристальный темный взгляд прищуренных глаз Фокина.
«Да, Афанасий изменился не только внешне, но и внутренне, – отметил Владимир. – Он стал каким-то... скрытным, что ли. Эта нездоровая многозначительность никогда раньше не присутствовала в поведении Фокина...»