Вместе с тем эта гипотеза может изводить свое суждение только из знания, которое уже дано прежде, и что подчеркивает невозможность превозможения произвольной природы знания. Верификация гипотезы подтверждает невозможность ее освобождения. Литература и история действительных происшествий обращаются в равное ничто. Знание, открытое предположениями литературы, превращается в уже существующее прежде возникновения самой гипотезы знание, исполненное силы отрицания. Знание невозможности знать предшествует акту сознания, пытающемуся его настичь, схватить. Таковая структура кольцеобразна. Возможная гипотеза, определяющая будущее, совпадает с исторической конкретной реальностью, ей предшествующей и принадлежащей прошлому. Будущее изменено в прошлое в бесконечной регрессии, которую Бланшо называет resassement и которую Малларме описывает, как нескончаемый и бессмысленный шум моря после того, как шторм уничтожил все признаки жизни вокруг, "l'inferieur clapotis quelconque."
Но разве знание этой кольцевой структуры художественного языка не обладает в свой черед временной судьбой? Философия достаточно хорошо знакома с циркулярностью сознания, ставящего модус своего собственного бытия под вопрос. Это невероятно усложняет задачу философа, однако никоим образом не исчерпывает возможностей философского понимания. Что верно и в отношении литературы. Сколь много рассеяно всяческих литературных упований и иллюзий: к примеру, вера Малларме в прогрессивное развитие само-сознания также должна быть оставлена, поскольку каждый новый шаг в этой прогрессии превращается в регрессию по отношению ко все более и более удаляющемуся прошлому. Однако остается возможным продолжать говорить о некоем развитии, о движении становления, настаивающем на художественной выдуманности литературного изобретения. В чистом временном мире не может быть совершенного повторения, подобного полному совпадению двух точек в пространстве. Коль скоро Бланшо описал эту реверсивность, литература открыла себя, как временное движение, и вопрос, и его направления и интенции вновь попадает в поле спрашивания. "Идеал книги Малларме, таким образом, косвенно нашел подтверждение в терминах движения изменения и развития, которые, вероятно, наиболее полно выражают его (идеала) смысл. Этот смысл и будет, собственно, ? движением по кругу."15 И еще в одном месте: "Неизбежно мы всегда пишем опять и опять то же самое, и тем не менее развитие того, что остается тем же, обладает бесконечным богатством, заключающимся в самом повторении."16 Бланшо здесь невероятно близок к философскому направлению, пытающемуся переосмыслить положение о росте и развитии не в терминах органической природы, но герменевтически ? путем рефлексии темпоральности акта понимания. 17
Критика Бланшо, начавшаяся как онтологическая медитация, обращается вспять к вопросу временного "Я". Для него, как и для Хайдеггера, Бытие открыто в акте само-сокровения, и как то полагает сознание, мы непременно схватываемы моментом распада и забывания. Критический акт интерпретации не в состоянии помочь нам увидеть, как поэтический язык всегда порождает негативное движение, зачастую вовсе того не осознавая. Так критика становится формой демистификации на онтологическом уровне, что подтверждает наличие фундаментальной дистанции в самом сердце человеческого опыта. В отличие от Хайдеггера Бланшо, похоже, не совсем верит в то, что движение поэтического сознания сможет когда-либо вывести нас к уровню утверждения онтологического прозрения в положительном смысле. Центр всегда остается сокрытым и вне постижения; мы отделены от него самой субстанцией времени, и мы никогда не прекратим знать, что это и есть причина. Кругоообразность, таким образом, не является совершенной формой, с которой мы пытаемся совпасть, но только вектор, управляющий мерой расстояния, отделяющего нас от центра вещей. Но мы не должны никоим образом считать эту кругообразность доказанной. Круг есть путь, который нам должно создать самим, и на котором мы должны попытаться остаться. Во всяком случае, кругообразность доказывает аутентичность нашего намерения. Поиски кругообразия управляют развитием сознания, являясь также ведущим принципом в образовании поэтической формы.
Это заключение возвращает нас к вопросу о субъекте. В своем интерпретивном поиске писатель освобождает себя от эмпирических забот, но он остается собой, которому надлежит размышлять над собственной ситуацией. Поскольку акт чтения "не оставляет вещам ничего, кроме того, что они есть", писатель ищет возможность увидеть себя таким, каков он есть на самом деле. Что возможно лишь в "чтении" себя самого, обратив внимание сознание на самое себя, но совсем не в сторону никогда не постижимой формы бытия. К такому заключению приходит, наконец, Бланшо, имея в виду Малларме:
"Как может книга утвердить себя в согласованности с ритмом ее создания, если она не выходит за пределы самое себя? Чтобы соотнестись с интимнейшим движением, определяющим ее структуру, она должна обнаружить себя вовне, что позволит ей соприкоснуться с этим самим расстоянием. Книга нуждается в посреднике. Акт чтения представляет такое опосредование. Но не каждый читатель станет... Малларме сам должен был стать голосом такого сущностного чтения. Он был упразднен и исчез, как драматургический центр своей работы, произведения, тогда как это исчезновение дало ему возможность соприкоснуться с вновьпоявлением и исчезновением сути Книги, с нескончаемым колебанием, которое и есть самая главная манифестация работы."18
Насущность самочтения в целях само-интерпретации снова появляется в тот самый момент, когда Малларме поднимается на высоту откровения, позволяющего ему проникнуть в структуру художественного сознания. Подавление субъективного начала у Бланшо, выраженное в форме категорического отрицания само-чтения, является только подготовительным шагом для герменевтики "Я".
Он освобождает свое сознание от искусственного присутствия несущественных интересов. В аскезе деперсонализации он пытается создать литературное произведение не как некую вещь, а скорее, как автономную целостность, "сознание без субъекта." Предприятие ? не из легких. Бланшо должен устранить из собственной работы все элементы, порожденные повседневным опытом, все возможные совлечения с иными, материализующими тенденциями, уравнивающими произведение с природными объектами. Лишь только тогда, когда эта чрезвычайное ощущение будет достигнуто, возможно будет обратиться к истинно временным измерениям текста. Это перестановка полагает обращение к субъекту, что в свой черед никогда не перестанет быть настоящим. Примечательно также, что Бланшо приходит к такому заключению благодаря только таким авторам, как Малларме, подступавшего к подобному рубежу косвенными путями и чье подлинное намерение само нуждается в толковании, как путевой указатель-отражатель нуждается в источнике света, чтобы быть увиденным. Когда Бланшо занимается писателями, давшими более откровенные версии подобного процесса, он как бы полностью отказывает им в понимании. Такие открытые формы озарений он предпочитает сравнивать с другими несущественными вещами, позволяющими жить в этой жизни ? например, с обществом, или же с тем, что именуется историей. Он предпочитает скрытую истину откровенному озарению. В своих критических работах этот теоретик интерпретации избирает скорее описание акта интерпретации, нежели истолкованное озарение. Последнее (во всех проявлениях) он оставляет для своей повествовательной прозы.