Алая призма свела все богатство палитры к одному цвету. Переливался рубинами воздух, густой, как раскаленное дыхание паровоза. Это напоминало кричаще яркую мазню одержимого безумием художника.
Куда бы ни обратился мой взгляд, от Ортобене до Кукуллио,[16] я видел повсюду лишь однообразно густые, насыщенные цвета: переход от темных тонов оранжевого и фиолетового на вершинах к темно-розовому на спусках, а потом и к темно-красному оттенку в долинах.
Сверху земля казалась ведром, наполненным овечьими внутренностями: словно зарезали к празднику овцу, а требуху собираются варить с картошкой.
Облака трепетали и клубились над моей головой, как пульсирующие сердца.
Я уже бежал к дому, когда меня застиг дождь.
Крупные тягучие капли крови и мокроты, с зернышками пустынных песчинок, растеклись по тропинке и по измученной листве.
Оболочка небес не выдержала, и вот вся эта краснота обрушилась прямо на нас.
Теперь потоки текли по склонам невыносимо медленно: вода была густой и жирной от глины и песка.
Африканский феномен: пустыня льется нам на головы, как дождь.
Ветер резкими рваными порывами закручивал в змеиные кольца дорожную пыль, медленно, но верно заполнял ею каждый угол, стараясь не пропустить ни переулка, ни двора, ни сада, ни площади. Методично, раз за разом.
Нуоро содрогался, как воспаленная плевра, городу было трудно дышать. Город задыхался, как в июльское пекло. Насквозь промокшая одежда источала запахи зеленого лука и орегано.
Однажды нечто подобное уже случалось раньше. Так рассказывал мне прадедушка Гунгви, когда мне не было еще и десяти лет, а ему было уже за семьдесят.
В 1820 году, в конце октября, девять дней и девять ночей лил такой ливень, что он вполне мог затопить и людей на земле, и кротов под землей. После него с юга все более и более мощными порывами стал пробиваться липкий раскаленный ветер, который проложил себе путь до самых гор Барбаджи. И горы стали истекать кровью.
То была любвеобильная и приветливая земля, и тогда буря решила заключить ее в объятия.
То была кровожадная и мстительная земля, и тогда ее острые вершины ранили африканскую пришелицу, и из этих ран на землю потекла кровь.
Было невозможно поднять взгляд, потому что грузные сосцы африканки тяжело нависали над землей и давили на все, как давят мешки камней, навьюченные на спину осла.
Такое уже однажды было.
И случилось это именно в октябре 1820 года, в тот самый год, когда вышел эдикт об упразднении общинных земель. Это был явный знак того, что возмущение в природе предвещает взрыв негодования среди бедняков.
Зловещее дыхание смерти впервые почувствовалось, когда королевские герольды возвестили о том, что приказано строить каменные ограды.
Эдикт был оглашен, и отвратительно запахло ржавой затхлой водой, а горы и долины окрест словно пропитались кровью. Теперь богатством стали не золото и не хлеб, а ряды камней, да еще руки, что их укладывали, возводя изгороди, – так гласил эдикт. И кровь небес смешалась с кровью людей, началось жестокое побоище. Если бы кто-то вдруг поменял местами небо и землю, все осталось бы по-прежнему: на земле люди вступили между собой в такую же схватку, как тучи в небесах. Более того, ничего бы не изменилось, если бы младенцы вообще перестали рождаться в этом мире. В котором уже нельзя было понять, где верх, а где низ…
– Всё! – сухо ответил я.
– Гспадин-авокат, да ведь мне уж и нечего больше было рассказывать… я ведь уже… – попробовала увильнуть Франческина Паттузи.
– Вопрос остается открытым! И останется таковым, пока у меня есть хоть малейшее подозрение в том, что вы водили меня за нос, – отрезал я.
– Что же еще вы хотите узнать? – Женщина сидела на стуле у себя на кухне, ее привел в полное замешательство мой неожиданный приход, однако она мгновенно овладела собой.
– Вот, например: что произошло в тот вечер, когда был убит Солинас? Как случилось, что Филиппе удалось убежать из вашего дома?
– Мы с сестрой моей отправились за оливками в Фунтанедду, Филиппо дома оставался с Руджеро. Тот вернулся на пару дней, ему было нужно тут всего набрать, одежи чистой, еды.
– А потом, что произошло потом?
– Да ничего не произошло! Руджеро заснул, вот что произошло! А Филиппо тут и вышел себе из дому, а что потом было – поди знай, не могу вам сказать. Кого он там встренул, а может, выпить ему дали или же надсмехались над ним. Кто его знает?
– А Руджеро?
– Руджеро, как проснулся, увидел, что Филиппо нету дома, и вышел его искать. И нашел потом… В Истиритте уже… Он едва успел, только и увидел, как Филиппо забирали. И ведь не в первый раз они вдвоем дома оставались, раньше ведь ничего не случалось… Филиппо никому дурного ничего не делал… Я ведь ножик бы ему иначе не давала…
– Это было весьма рискованно с вашей стороны…
Франческина Паттузи с усилием поднялась со стула, тыльной стороной ладони отерла глаза.
– Тут кое-что есть, что вам посмотреть надобно, ежели за мной пойти будет угодно, – сказала она, направляясь к закрытой двери. Я пошел за ней, отставая на несколько шагов.
Она привела меня в маленькую опрятную комнатку, похожую скорее на монашескую келью. Высокая кровать с комковатым матрасом стояла напротив входа, вплотную к стене. Сквозь единственное окошко в комнатку проникал тусклый свет из дворика, буйно заросшего вечнозеленым плющом и молодой мушмулой. Этот свет неторопливо скользил по стенам комнаты и наконец добирался до письменного стола, стоявшего у стены напротив кровати.
А на столе…
– Вот, смотрите, для чего ему был нужен нож, – прошептала Франческина Паттузи.
Солдатики. На столе выстроились гусары и уланы, в гетрах, в меховых шапках, с нашивками. Военная форма была расписана синим, красным, зеленым лаком. Позументы, пуговицы, эполеты были выписаны бронзовой краской. Деревянное войско в миниатюре – на передней линии пехотинцы, в арьергарде – кавалеристы, перед строем шли барабанщики, крохотные мальчики-с-пальчики. А вот и лошади, гнедые в яблоко, арабская порода с сардинской кровью, – казалось, их шеи дрожали от напряжения, а гривы развевались от легкого дуновения ветерка.
Красноватый свет, лившийся снаружи, ласково прикасался к этим шедеврам тонкого мастерства и терпения, он играл с ними, озаряя каждую выпуклость, погружая во тьму каждую впадинку. На этих вещицах лежала печать долгого, упорного, ежедневного труда.
– Они такие красивые… – только и смог вымолвить я.
В ответ Франческина Паттузи только глубоко вздохнула, сдерживая слезы; то была немая жалоба убитой горем матери.
– Вот чем он занимался, гспадин-авокат, – сказала она, еще несколько раз глубоко вздохнув и осторожно потрогав микроскопический плюмаж крошечного полковника.
– Но, боже ты мой, это же было так опасно… Это был такой риск – передавать ему нож в камеру.
Франческина Паттузи удивленно посмотрела на меня.
– Это я отнесла нож! – Голос Клоринды Паттузи словно вонзился мне сзади под ребра. – Я, – повторила она, переступая порог комнаты и глядя на сестру.
Сестра знаком велела ей замолчать, но Клоринда только смущенно развела руками. Она была так прекрасна, что мне было больно на нее смотреть, поэтому я решил не оборачиваться, по крайней мере – не сразу.
– Он так плакал, он так просил меня, он обещал, что его никто не увидит… Он так умолял, говорил, что иначе… умрет, – продолжила она, бросившись обнимать сестру. – С ним что-то такое творили там, в тюрьме, господин адвокат, – зарыдала она, обратившись вдруг прямо ко мне. – Филиппо был совсем как дитя малое, врать он не умел. Неужто мы должны были отказывать ему даже в том, чем он только и дорожил на свете? Так, что ли? Бросить его совсем одного?
– Ну, будет уже! – поставила точку Франческина, расценив мое молчание как упрек. – Вам горько и обидно, гспадин-авокат, но вы ведь даже представить себе не можете, каково всем нам. Себя виноватить, гспадин-авокат, это ведь горше полыни горькой!
16
Ортобене, Кукуллио – горы в окрестностях г. Нуоро