— Ну, быстрей решайте, а то колонна стоит! — поторопил водитель.
— А, в Казачье, так в Казачье! Едем! — махнул рукою Ленька.
— В Казачьем остановитесь, дяденька, — попросил Мишка. Водитель молча скрылся, хлопнула дверца кабины, взревел мотор, и машина двинулась дальше…
До Казачьего было еще верст семь, а Мишка уже с часто бьющимся сердцем, с волнением угадывал по только ему известным приметам родные места. Вот поплыли за бортом беленые хаты и беленые известкой же яблони села Афанасьева. Вон та школа, где он со своими дружками — Петькой и Семкой с трепетом ждал появления командира, чтобы тот взял их в свою часть. Не вышло тогда. Теперь уже он не новичок в армии, вон уж и медаль на гимнастерке. Только вот Петька с Семкой… Эх, ребята, ребята!..
А машина накручивала и накручивала на колеса шоссейные версты, за бортом мелькали знакомые Мишке лесопосадки, железнодорожный переезд, а в версте от большака затемнела опушка Хомутовского леса. Словно бы целую вечность не был тут Мишка, как же соскучился он по этому лесу, по Казачьему!..
— Не проедем? — забеспокоился Ленька, взглядывая на притихшего друга.
— Ну что ты!
Вот и Казачье. Машина накренилась вперед: тут дорога шла под уклон, сбегая к Ворголу. У моста водитель остановился, и ребята живо попрыгали на землю, держа за лямки вещмешки.
— Спасибо, вам, дяденька!
Автомашины двинулись дальше, а ребята, так и держа вещмешки на весу, пошагали вниз, к самому берегу реки, где петляла по лознику стежка.
— Вот увидишь, какое наше Казачье красивое! — захлебываясь от переполнявшей его радости и толкая Леньку в бок, говорил Мишка.
— А наш Русский Брод, думаешь, хуже! — несколько обиженный отозвался тот.
Мишка понимающе умолк, сдерживая распиравший грудь восторг.
Перескочили по камням звонко журчавший на быстринке ручеек.
— Гаточка! — пояснил на ходу Мишка.
— Понятно.
— О-с! Ты еще не то увидишь! — опять начал было Мишка, но тут же прикусил язык, боясь задеть самолюбие друга…
Ребята тем временем вышли из лозника, и их взору открылась сельская улица: дома, кое-где без крыш, стояли и так и сяк — не по порядку.
— Вон там мой дом, — указал рукой Мишка и тут же поправился. — Был мой дом, сейчас его нет — снарядом разбило… Да я тебе рассказывал…
На ближайшем огороде, за прутяным плетнем стояла какая-то женщина. Вот она заметила идущих по лугу, поднесла козырьком ладонь к глазам и стала вглядываться.
— Мама-а! — в нетерпенье крикнул Мишка и, забыв о друге, побежал к огороду.
— Сынок! Сыночек мой! — подойдя к плетню, запричитала мать, раскрывая навстречу сыну объятья.
Сколько раз, бывало, на фронте вспоминал Мишка мать! Виделась она ему всегда в вечных хлопотах и в делах то по дому, то по огороду, а то спешащей на колхозный луг, с граблями на плече и с привязанным к ним мешочком с харчами. И ни разу не вспомнилась она праздной, потому что никогда ее без работы не видел. И еще думалось ему там, на передовой, что вернется он с войны, попросит ее присесть на коник, сам подсядет к ней, притулит голову, и будут они говорить, говорить— не наговорятся, наверное.
А вот пришел он домой и говорить с матерью вроде бы и не о чем. Хотел было рассказать ей о боевых друзьях разведчиках, о последней вылазке в тыл врага, но только подумал о том, как мысленно спросил себя: ну а зачем? Ты же не какой-то там похвальбишка, а солдат! И на вопрос матери: «Ну, как ты, сынок, воевал-то там? Не страшно?» — Мишка лишь коротко ответил: «Ну, скажешь еще, страшно…»
Жила мать после возвращения с окопов у тетки Феклы, Семкиной матери, но не в самой хате, а в небольшой, в одно окно, горенке через сенцы. Ранней весной, когда было холодно и сыро, в горенке топилась печь-времянка, вмазанный в кирпичную кладку, перевернутый кверху донышком чугунок, с выведенной в окно жестяной трубой. Сейчас же этой времянки не было и на ее место в углу поставили дощатый топчан, настлали на него соломы, и Мишка с Ленькой спали на нем, укрываясь на ночь одним грубошерстным одеялом.
В первый же день Мишка, паря, как на крыльях, от радости свидания с родным Казачьим, показал другу все свои любимые места — и Кукуевскую мельницу, с развороченной снарядом бревенчатой стеной, и Воргол, все такой же спокойный и величавый, и Большой верх, по которому он когда-то уходил в лес, в партизанский отряд. Здесь, на озаренном солнцем склоне Большого верха, Мишка нарвал прошлогоднего чабреца. Низкорослая, невзрачная травка с маленькими розоватыми цветочками была ему дороже всех ярких цветов земли. От нее веяло тихим сдержанно-терпким и до слез волнующим запахом, что невольно сжималось мальчишечье сердчишко и к горлу подступал горький комок. Это был неувядаемый и незабываемый нигде и никогда запах родины. Стоит только раз вдохнуть его и пред тобой встанут и прямые дымки из печных труб родного села, и поросшие запыленным подорожником тележные колеи проселочной Кирюхиной дороги, ведущей в Хомутовский лес, и послышится, как наяву, грустная и светлая песнь иволги в лознике, вперемежку с тягучим скрипом колодезного журавля. До ухода на фронт Мишка не тек обостренно чувствовал родину, он даже ни разу не задумывался над этим словом. Впервые к нему пришло раздумье о родине, тревога за нее перед первым боем у Русского Брода. Ему подумалось тогда, до дрожи в теле, что вдруг не выдюжат наши, и снова покатится вражеская серо-зеленая, как саранча, волна по земле к его Казачьему, вытаптывая и испепеляя на своем пути все живое. Сейчас он может себе признаться, что глядел тогда на остервенело рвущихся фашистов со страхом — вон их сколько! Но позже, когда сам взялся за пулеметную ленту и стал подправлять ее, нетерпеливо бегущую из рук, страх как будто выдуло студеным ветром. На смену ему пришла злость и неведомая доселе удаль: да разве же одолеть кому таких вот людей, как рядом лежащий за пулеметом Гнат Байдебура!..
— Миш, а Миш! Ты знаешь, о чем я сейчас подумал? — вывел Мишку из раздумья Ленька.
— А? Чего ты?..
— Мысль тут одна пришла в голову. Знаешь, какая?
— Ну?
— Зима придет, где вы будете жить? Ведь у вас своего дома нету.
Мишка ничего не ответил. Ленька неожиданным житейским вопросом как будто спустил его с высоких небес.
— Ну что молчишь? Где жить-то будешь?
— Так я ж опять на фронт…
— А мать?
Мишка опять приумолк: да, друг верно говорит! Не век же матери у соседей околачиваться… А Ленька уже новую мысль додумал:
— Давай ей землянку выроем!
— А что, и правда.
Бригадирка Лукерья Стребкова, узнав о намерении ребят заняться строительством жилья, послала к ним на помощь Веньку с Вальком и Дышку. Не утерпел, пришел сюда и Семка. Шестеро — это уже сила!
Вооружившись трофейными штыковыми лопатами, острыми и удобными, с закругленными на концах ручками, ребята начертили неподалеку от расщепленной взрывной волной груши-тонковетки четырехугольник и начали рыть землю. Работа спорилась. К полудню углубились на пять штыков лопаты. Этак еще пару-тройку деньков и все будет готово, останется лишь крыша. Но и мозоли не задолжили появиться на ладонях — они саднили, мешали копать в полную силу. И Мишка подал команду заканчивать. Воткнули в свежевырытую землю лопаты.
— А у нас, в Русском Броде, дом сохранился, хотя бой был что надо, — подал голос Ленька. — Помнишь, Миш, какой был бой?
— Еще бы!
— А помнишь, как мы с тобой немца из риги турнули? Ну и удирал же он! Но ты его мощнецки тогда срезал! Правда, и он, зараза, мне на всю жизнь зарубку сделал. — И Ленька, завернув штанину, показал пулевую отметину на икре. — Во как!..
— Да-а! — восхищенно отозвался Венька, втайне завидуя, что этому пареньку и Мишке посчастливилось быть в настоящем сражении. А тут только коровам хвосты крути! Везет же людям!
— Жря я иж Жалегощи вакуировалши, может, и мне бы пришлошь повоевать, — мечтательно изрек Дышка. Молчал только Валек Дыня.