Как все это знакомо по Парижу и как отличается от «столицы мира»!

Похожи и отличны люди. В Петербурге куда сложнее найти нужных.

Энгельсон советует зайти к Петрашевскому и уверяет, что его журфиксы — одно из немногих истинных столичных «удовольствий». Но Энгельсон почему-то сам туда не ходит. А раньше заглядывал.

Петрашевский искренне рад Спешневу. Правда, в лицее он никогда особо близок с ним не был. Но лицеисты всегда желанные гости на его вечерах.

Спешнев произвел впечатление, хотя гости старались не подавать виду.

Столичное «удовольствие» выглядело как-то странно. Десятка полтора молодых людей сидят кучками и негромко беседуют.

Если прислушаться, то нетрудно заметить, что каждый говорит о чем ему вздумается и не всегда дает высказаться соседу. Политические новости, только что почерпнутые из иностранных газет и журналов, литературные споры, рассуждения о фурьеризме, городские сплетни, анекдоты, обрывки научных разговоров.

Нет, Спещнев ожидал иного. Да и общество какое-то грубоватое и вряд ли хорошо образованное. Петрашевский изменился внешне, но его страсть к спорам, видимо, стала ещё сильней. Уж не собирает ли он у себя одних лишь спорщиков?

Но Спешнев пока других знакомств не имеет, да к тому же, по отзывам, к Петрашевскому заходят интересные люди.

Хозяин требует минуту внимания. — Господа, вот уже более года мы от случая к случаю покупаем книги. Скоро откроется навигация, и сегодня мы должны по каталогам, которые я принес, выбрать книги и на всю сумму, которую собрали.

Спешнев прислушивался уже внимательнее. Нет, это не спорщик. Библиотека в складчину. Хорошее дело. Он тоже хочет участвовать. Взнос для него пустяковый — от 15 до 20 рублей серебром. Спешнев вынимает деньги. Гости улыбаются. Новый гость как бы приобщился к их кружку. Ведь взнос в библиотеку и пользование «ничейными» книгами — единственные «организационные узы», связывающие всех.

И каждый имеет право в любой момент прекратить участие в складчине, это его частное дело.

Петрашевский любит напоминать, что «прежде чем действовать — нужно учиться».

— Над нами еще гремит насмешливый стих Пушкина: «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь…» Если бы понадобилось — начнем наше образование с азбуки…

Спешнев уже не склонен насмехаться и снисходительно посматривать на этих «мальчишек». Конечно, «шумим, братец, шумим» ко многим из них подходит, но Петрашевский говорит о необходимости действовать и готовиться к действию. Хотя он и не договаривает до конца, мало ли какое действие возможно, но его журфиксы, если рассматривать их как подготовку к действию, предполагают определенную пропагандистскую цель.

Спешнев отныне будет здесь частым гостем, и очень жаль, что Михаил Васильевич уезжает в свою деревеньку.

Петрашевский никому не рассказывал о постройке фаланстера, только Зотову.

Телега подпрыгивала на корнях, ныряла в ямы, скрытые низким папоротником, и все старания кучера ускорить бег лошади ни к чему не приводили. Конь еле плелся, гонял хвостом оводов и упорно тянул к полянкам, где зеленела еще не выжженная солнцем трава.

Непроходимые чащобы. Бурелом, топи, колючий кустарник. На деревьях мох, между стволами паутина, давно заброшенная пауками. Ни стежки, ни межи.

Сосны рвутся к солнцу. Ели, как наседки крыльями, прикрывают землю. Мухоморы чувствуют себя сказочными принцами, боровики сгнивают гнездами, как будто среди них прошла эпидемия холеры.

Михаил Васильевич вот уже в который раз ловит себя на мысли, что в этих чащобах его строго логические построения расплываются: то солнечный луч вспыхнет затейливым узором и спутает мысли, то птицы запоют так, что забудешь обо всем.

И, наверное, впервой ему хочется помечтать. Нет, мечты — это достояние его сестер, но сравнения невольно напрашиваются.

Телега пробирается сквозь бурелом.

Бурелом, могучие корни и сломанные вершины. Вековая спячка. Немного в лоб, зато точно — ведь это Россия. Темная, гнилая, могучая и трухлявая. А телега, на которой едет он и которую пытаются остановить корни, колючки, стволы?

Ужели это колесница, и на ней социальная справедливость, равенство, любовь и братство должны въехать в эту глушь?

Черт знает что такое! Михаил Васильевич спрыгивает с телеги. Бредет пешком до тех пор, пока ноги отказываются выбираться из топкой глины, пока лицо, волосы, бороду не пропитывает едкий соленый пот.

Но телега — колесница будущего — не выходит из головы.

Он найдет сухую поляну в лесу.

Он построит фаланстер.

Ну, а дальше?

Расступится лес? Распрямятся навстречу солнцу верхушки сгорбившихся исполинов, и болото обернется изумрудной россыпью пахучих трав, коврами цветов, веселой песнью жаворонков?

Сухой треск сломавшегося дерева возвращает к действительности. Телега осела на один бок, колесо сиротливо притулилось к стволу сосны.

Он уже не знает, стоило ли ехать за тридевять земель, чтобы в этом краю комаров и лягушек основывать фаланстер?

Мужики кланяются в пояс и стараются не попадаться на глаза. Они не перечат и молча бредут по бору в поисках сухой поляны.

Но строить избу отказались. Несподручно. Деды рубили пятистенки, отцы латали, а они и вовсе не обучены.

И за этими скупыми словами, сказанными степенно, с поклоном, чувствовалось нежелание изменять сложившийся от веков заповедный образ жизни.

Петрашевский ходит злой. Комары жалят, мужики кланяются, а фаланстер не двигается с места.

Петрашевский не понимает мужиков.

Достал плотников по соседству. Барский лес не жалели.

Изба росла изо дня в день. Широкая, высокая.

Петрашевский собирал стариков, водил их по постройке, пахнувшей смолой, свежей стружкой и новосельем.

Бороды угрюмо бормотали:

— Много довольны! Как будет угодно вашей ми «лости!..

И брели, как приговоренные к тюрьме.

Петрашевский снова в Петербурге, 1847 год на исходе.

Белинский умирает от чахотки.

Император Николай мнит себя властелином Европы.

Друзья разбрелись.

И только Зотов, как нарочно, попадается на Невском, издалека сбрасывает шляпу, жмет руку и с хитрецой вопрошает:

— Что ж это ты не заходишь ко мне? Ведь знаешь же, как меня интересует твоя попытка.

Его интересует!

Эка хватил, братец! Всему свое время. Вот настанет рождество, мужики освятят избу, ну, а тогда—милости просим!

На Петербург падает снег. Мокрый, промозглый.

Падает и тает.

Лошади скользят на торцовых мостовых.

В ресторанах с утра горят люстры.

Городовые попрятались по будкам.

А в бору зима. Сосны склонили ветви к земле и рассматривают голые стволы: почему на них не держится белая холодная мантия? А ветви едва удерживают снег и благодарно машут вслед ветру, когда тот стряхивает с них эту опухоль.

Петрашевский остервенело лупит себя по бокам, бьет веником валенки, трясет заячий треух.

— Ну и погодка!..

— Сочельник, барин, сочельник! Оно завсегда метет…

Домик лесника, в котором последние месяцы живет Петрашевский, напоминает избу на курьих ножках. Когда топится русская печь, дым выедает глаз, нестерпимо остро пахнут овчины. И смоленые ветки елей, разбросанные по полу, испускают янтарные слезы.

Сегодня Михаил Васильевич делает последний обход фаланстеру.

Позади дни тревог — ведь денег было в обрез, со скандалами приходилось выпрашивать у матери по рублику, по трешке.

Зато изба срублена отличная. Семь комнат, кухня, зала, хлев, овин, а горшков-то, ухватов, чугунков, мисок, пил, борон, плугов — да всего и не перечесть!

С соседом-помещиком чуть до мирового не дошло.

Сосед боялся, что его крестьяне, как побывают в этой „фаланстерии“, так и взбунтуются, потребуют и себе подобную. Пробовал отговорить Петрашевского от затеи, но ничего не получилось. Тогда обвинил его в порубках чужого леса. Петрашевскии не стал спорить, а отдал соседу нетронутый участок бора. Пришлось замолчать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: