Конечно, Петрашевский был для Михайлова кладезем знаний местных условий, сплетен, интриг. Именно под впечатлением этих рассказов Михаил Илларионович твердо решил — не цепляться за Иркутск, а ехать куда-либо в глушь, где можно без помех заниматься литературой.
Из разговора Михайлов вынес превратное мнение о настроениях Петрашевского и предубеждение против «местных борцов», «местных интересов».
Он решил, что у Петрашевского разные иркутские интриги заслонили интересы более широкие и общие.
Но Михайлов ошибался.
Ему, живущему верой в близкую революцию, знающему, как собираются силы для штурма, казалось, что все великое свершится там, в Петербурге, только там есть люди, способные на подвиг во имя общего, широкого.
Эта была уже «столичная ограниченность». Михайлов еще не испытал на себе всего ужаса провинциального, каторжного быта, когда живое слово глохнет в тайге, в ежедневном напоминании о том, что ты преступник, отверженный, когда даже то малое, что дозволяют нелепые российские законы всем, недоступно тебе.
Счастлив тот, кто может заняться литературой, преподаванием, изучает лесные богатства, радеет о процветании края. Но ведь все эти занятия отвлекают от общего, великого, забирают все время и столько сил.
Об этом писал в своих «Выдержках из воспоминаний ссыльнокаторжного» Львов.
И это возмущало Михайлова.
Петрашевский же был умудрен опытом.
Расстались тепло, довольные проведенным вместе Днем.
А на следующее утро Михайлов отправлялся дальше.
Петрашевский пришел проводить его. У Михайлова болезненно сжалось сердце. Еще накануне он обратил внимание на сюртук и панталоны Михаила Васильевича — они были потерты, кое-где виднелись заплаты, наложенные неопытной рукой. На улице потрескивал тридцатиградусный мороз. Михаил Васильевич зябко кутался в какое-то допотопное пальто, но смеялся и храбрился, уверяя, что его хламида как печка.
Лошади подхватили.
Петрашевский крикнул:
— До свидания — в парламенте!..
О чем он думал тогда, стоя на дороге? О Михайлове и причине его ареста? G крестьянах, которые получили «волю» и с еще большим ожесточением «взялись за бар»?
В окне тот же Ачинский тракт. До Енисейска 101 верста.
По тракту идут люди. Они, как родные братья, похожи на крестьян села Вельского. Угрюмые, обросшие, бесчувственные ко всему, что не касается их живота. А Михайлов верил в крестьянскую революцию.
И дети их вырастут такими же. Вельские мальчишки умеют только драться и доводить Петрашевского до слез.
Они могут следовать за ним целый день и дразнить, дразнить, дразнить… На них не действуют уговоры, угрозы, их нельзя ничем подкупить. В этой глуши, в этом богом потерянном селении все надоели друг другу, и новый человек вызывает любопытство. Мальчишки в восторге, что этот грузный, бородатый, очкастый дядя плачет от них. Нет, маленьким сибирякам незнакомо чувство сострадания, они его не видели ни дома, ни на улице.
Михайлов умер.
Чернышевский на каторге.
Ужели погибли все надежды? Ужели остается смириться?
Тогда в Красноярске у него была минута слабости.
Только минута.
И в этом повинны люди, искренне ему сочувствовавшие. Они уговаривали Петрашевского последовать примеру Бакунина и бежать, бежать. Они готовы были помочь. И он заколебался.
Но бежать — значит прекратить борьбу. Он не Бакунин, и за границей, в кругах русской революционной эмиграции, никто не раскроет ему навстречу объятий.
Даже Герцен.
Хотя Герцен и сочувственно отнесся к его выступлениям против Муравьева. А когда этот «глупыш-курьер» Корсаков выслал Петрашевского без теплого платья, без денег, ночью из Иркутска да еще получил за это от Муравьева благодарность, Герцен обрушился на графа Амурского.
Нет, Петрашевский не бежал из России. Послал новое «прошение» на высочайшее имя.
Сколько уже послано этих прошений! Не хватало денег на гербовые сборы, и где-то остался сюртук. Посылал из села Шушенского, посылал в 1863, 1864 годах и, наконец, послал и из такой дыры, как Верхний Кебеж. На 71 странице. Это уже 1865 год. Послал графу Валуеву с приложением письма к Герцену.
Граф Петр Александрович Валуев торопливо проследовал в свой кабинет и так хлопнул дверью, что дежурный адъютант от неожиданности выронил увесистую папку с тисненой надписью «К докладу».
Из папки выпорхнуло несколько десятков листков, исписанных торопливым, неровным почерком, но без единой помарки. Адъютант, чертыхаясь, ползал по приемной, собирая листки и проклиная автора за столь объемистое прошение.
Министр был явно не в духе, и адъютант не знал, стоит ли беспокоить его сиятельство. Еще, чего доброго, накричит или, что хуже, ушлет куда-либо по «особому делу». А это значит — опала, испорченная карьера.
И какая муха его сегодня укусила?
Министр имел утром аудиенцию у государя. Видимо, его величество выговаривало его превосходительству. А кому отдуваться? Адъютанту!
С минуты на минуту граф позвонит и еще отругает, почему задержался с докладом.
Звонок не заставил себя ждать. Продолжительный, нетерпеливый. Адъютант побледнел, вытянулся, мельком глянул в зеркало, поправил аксельбант и юркнул в дверь.
Министр стоял у окна и что есть мочи барабанил пальцами по стеклу. Дробь получалась четкая, резкая, министр мог бы с успехом заменить любого барабанщика даже на царском смотру. Адъютант застыл в почтительной позе. Дробь не смолкала.
— Ну-с, извольте показать, что у вас там за бумаги? — Министр резко обернулся, с сожалением прервав дробь.
— Смею доложить, ваше превосходительство, опять этот сумасшедший ухитрился, минуя инстанции, переслать, прошение на ваше имя с возмутительным приложением…
— Кто-о?..
Валуев подскочил к адъютанту, и, казалось, он сейчас начнет срывать с него аксельбанты, эполеты. Адъютант стоял бледный, откинувшись назад, смешно вытягивая вперед руки, на которых покоилась папка с ярким тиснением.
Нет, адъютант не произнесет имени. Министр может сегодня уволить без мундира и пенсии. Он никогда его не видел таким.
Валуев схватил папку. Чуть ли не бегом бросился к столу. Плюхнулся в кресло. Рывком открыл бювар. Адъютант с ужасом заметил, что листы прошения перепутаны и первым лежит это неслыханное приложение.
— Что это такое? Я вас спрашиваю, что это такое? — Министр тряс в воздухе листок бумаги. — Нет, подумать только, какой наглец, какая беспримерная циничность. Он пишет через меня в Лондон и не к кому иному, как к государственному преступнику Герцену…
«М. г. Ал. Ив. Мне сообщили, что в изданиях Ваших помещены статьи, содержащие несогласные с истиною отзывы или показания обо мне, неверные сведения о деле, из-за которого я и другие были сосланы, и о состоянии дел в Сибири. Мне весьма интересно знать содержание всех таковых статей положительно, вследствие чего я всепокорнейше прошу Вас, М. г., оные мне выслать, адресуя так: г. Министру Внутр. Дел, для передачи Мих. Вас. Буташевичу-Петрашевскому, так как о разрешении мне: их получить и произвести за них из моих денег уплату г. Министру Внутр. Дел подано формальное прошение. Честь имею быть Вашим покорнейшим слугою. М. Буташевич-Петрашевский.
Жительствую в Енисейской губ., Минусинского округа, Шушенской волости в дер. Верхнем Кебеже».
Валуев только широко раскрыл глаза.
Сегодня его величество соизволило быть недовольно им. Этот нахал сумел-таки частным путем передать прошение на высочайшее имя. Он требует ни больше, ни меньше, как пересмотра всего дела о злоумышленниках, а также заявляет себя дворянином по указу 17 апреля 1857 года и настаивает на возращении в Европейскую Россию. При этом он пространно и в выражениях совершенно непристойных поносит все административные распоряжения по Сибири, как известно, удостоенные высочайшего одобрения! Сибирь, по его мнению, представляет что-то «вроде пашалыка или сатрапии, отданной на жертву личных прихотей всякого рода здешних державцев, или жалкой колонии, нещадно эксплуатируемой в свою пользу разного рода приставниками, досмотрщиками, дозорщиками, как прибывшими из метрополии, так и туземными».