XII
После обеда живописец отправился со своим старым слугой, тоже плотно пообедавшим в людской и задавшим корму лошадям, в ближайший замок Гохбург, чтобы испросить себе конвой на следующее утро. Пелликан вызвался присмотреть за больным, который все еще крепко спал. Он бы сам охотно улегся спать, так как устал и озяб, но, хотя в комнате не было печи, он несколько часов кряду оставался на своем посту, у изголовья спавшего мальчика. Руки и ноги его окоченели, но он внимательно следил при слабом свете ночника за дыханием Ульриха и смотрел на него с таким участием и такой нежностью, как будто это был его родной сын.
Когда Ульрих наконец проснулся, он с удивлением и тревогой спросил, где он? После того как шут дал ему успокаивающий ответ, он попросил кусок хлеба, так как был очень голоден. До какой же степени был велик голод, это он вскоре показал на деле, принявшись за поданную ему еду. Пелликан хотел было кормить его, как маленького ребенка, но Ульрих решительно взял из его рук ложку, а шут, ухмыляясь, смотрел, как он ел, и не мешал ему в этом занятии, пока тот не насытился. Затем он принялся его расспрашивать, но таким странным образом, что у Ульриха невольно возникли подозрения.
– Ну, птенчик мой, – начал Пелликан, предвкушая подтверждение своих довольно смелых предположений, – что, порядком-таки тебе пришлось полетать, прежде чем ты опустился на кладбище, где мы тебя нашли? На могиле, конечно, лучше, чем в могиле, а в эммендингенской гостинице, в теплой кровати, с телятиной и кашей в желудке, без сомнения, приятней лежать, чем с пустым желудком, в снегу, на большой дороге. Ну, рассказывай, старина. Из какого ты гнезда?
– Из какого ты гнезда? – с удивлением переспросил Ульрих.
– Ну, пожалуй, из какого замка? – продолжал допытываться Пелликан. – Всякий где-нибудь да живет; а так как ты некто, а не никто, то и у тебя должен же быть дом, отец. Ну, рассказывай мне о твоем отце.
– Мой отец умер, – ответил мальчик и, вспомнив события предшествующего дня, зарылся головой под одеяло и горько заплакал.
– Вот бедняга! – пробормотал шут, рукавом отер навернувшиеся на глаза слезы и оставил Ульриха в покое, пока тот снова не высунул головы из-под одеяла; затем он опять спросил его:
– Но у тебя, конечно, есть мать?
Ульрих печально покачал головой, и Пелликан, чтобы скрыть свое волнение, состроил презабавную гримасу и сказал ласковым тоном, радуясь своей проницательности:
– Так, значит, ты круглый сирота! Да, да! Пока птенчик находится под родительским крылышком, он не вылетает так неосторожно из родимого гнездышка в обширный мир Божий. Что же, тебе, значит, не хотелось учиться латыни в школе?
Ульрих вскочил и решительно воскликнул:
– Я не возвращусь в монастырь! Нет, ни за что!
– Так вот в чем дело! – засмеялся шут. – Тебе не давалась латынь, и деревья в лесу тебе больше по душе, чем дерево школьных скамеек! Да, верно и то, что последнее не покрывается зеленью. Боже мой! Как лицо его горит!
Он приложил руку к голове больного и, ощутив в ней жар, предпочел прекратить на этот день допрос. Он спросил только своего питомца, как его зовут.
– Ульрих, – ответил мальчик.
– А дальше?
– Оставьте меня, пожалуйста! – попросил Ульрих и снова натянул на голову одеяло.
Шут исполнил его просьбу и отворил дверь в гостиную, в которую только что постучали. В комнату вошел слуга живописца, присланный за его чемоданом, и объявил, что старый граф Гохбург пригласил Моора к себе в гости и что художник переночует в замке. Пелликану же он велел сказать, чтобы тот хорошенько смотрел за больным и в случае надобности еще раз позвал лекаря.
Час спустя шут, дрожа и ежась от холода, лежал в постели, сначала бодрствуя, а потом уснув.
Но Ульрих не мог заснуть. Сначала он потихоньку плакал, потому что только теперь ему ясно представилось, что он лишился отца и что никогда больше не увидит ни Руфи, ни доктора, ни немой Елизаветы. Затем он стал соображать, каким образом попал в Эммендинген, что это за место и кто такой этот кашляющий человек с большой головой, принявший его за рыцарского сынка. При этом он невольно улыбнулся, вспомнив, как Руфь ему однажды посоветовала превратиться с помощью таинственного «слова» в графа. Что если ему завтра объявить всем, что отец его был рыцарем?
Но он поспешил прогнать от себя эту недостойную мысль и сам себя обозвал лгуном. Отрекаться от родного отца! Фи! Какая гадость! И когда он вытянулся, чтобы снова заснуть, образ честного кузнеца как живой встал перед его глазами. Ему казалось, что он носится на облаках, с кожаной шапочкой на седеющих волосах; с этой шапочкой, так решил Ульрих, покойный не захотел расстаться и в раю.
Он сложил было руки для молитвы, но тотчас же опустил их, так как перед гостиницей раздался шум. Послышались конский топот и громкие голоса, бой барабанов и звуки труб, бряцанье сабель и тяжелые шаги целой толпы людей.
– Эй, кто там? – раздался чей-то голос. – Комнату для войскового писаря и казначея!
– Тише, тише, ребята, – увещевал начальник стражи, – в такой великий праздник благочестивому воину не следует шуметь; ну а выпить стаканчик, слава Богу, можно. Вашему дому, хозяин, оказывается великая честь; здесь будет произведена вербовка солдат в войско многоуважаемого начальника, графа фон Оберштейна. Слушайте: за все будет заплачено наличными деньгами, и ни одна курица не пропадет; но вино должно быть хорошее. Поняли? Итак, для начала – бочонок лучшего; виноват, ребята, я хотел сказать – самого лучшего.
Ульрих услышал затем, как растворилась дверь гостиной, и солдаты шумной толпой вошли в комнату.
Шут раскашлялся и стал жаловаться на то, что ему не дают спать; Ульрих же уставился заблестевшими глазами на неплотно притворенную дверь, сквозь которую он мог слышать все, что происходило в соседней комнате.
Вместе с войсковым писарем и казначеем в гостиную вошли барабанщик и трубач, которые должны были объявить завтра по всему городу о вербовке, и, кроме того, двенадцать солдат, лихих и бравых ребят. Как только они вошли в комнату, раздались возгласы радости и удивления, и до слуха Ульриха не раз донеслось имя Ганса Эйтельфрица. Он слышал, каким сердечным тоном начальник отряда приветствовал их раненого спутника: оказалось, что они целых пять лет прослужили в одном взводе.