– Я, право, не буду больше прерывать тебя, – уверяла Мелисса.
– Хорошо, хорошо, – возразил живописец. – Впрочем, в том, что мне остается рассказать, мало приятного. На чем я остановился?
– На работе, когда еще был день.
– Совершенно верно, я вспомнил! Итак, начало темнеть. Тогда принесли лампы, светлые, великолепные и в таком числе, как я желал. Незадолго перед заходом солнца пришел и Селевк, отец Коринны, чтобы еще раз посмотреть на умершую дочь. Этот статный мужчина переносил свое горе с величавым спокойствием; но перед трупом дочери скорбь все-таки овладела им довольно сильно. Впрочем, ты можешь себе представить это… Он пригласил меня к обеду, и то, что подавали там, могло бы соблазнить даже сытого; но я мог проглотить только несколько кусков. Вереника, так зовут мать, даже не притронулась к пище, но Селевк ел за нас двоих, и это, очевидно, возмущало его супругу. Во время обеда он задавал разные вопросы обо мне и об отце. О Филиппе он слышал от своего брата, Феофила, который его расхваливал. От него же я узнал, что Коринна заразилась от больной рабыни, за которою она ухаживала, умершей на третий день от горячки. Слушая говорящего и кушающего хозяина, я в то же время беспрестанно посматривал на его жену, которая безмолвно и неподвижно сидела против меня, посматривал потому, что боги создали в лице Коринны ее помолодевший портрет. Правда, глаза Вереники горели мрачным, я сказал бы, даже возбуждающим страх блеском, но они были точно такой формы, как у Коринны. Я это высказал и спросил, были ли они такого же цвета, так как это мне важно знать для портрета. Тогда Селевк сослался на картину, написанную старым Собием, который недавно уехал в Рим для работ в новых банях императора. В прошлом году он расписал стену зала загородного дома Селевка в Канопусе. В центральном пункте картины находится изображение Галатеи: это хороший, совершенно сходный портрет Вереники. «То, что ты напишешь в эту ночь, – объявил мне далее Селевк, – будет помещено в главном конце гробницы моей дочери; но ты можешь удержать этот портрет еще два дня у себя в своей мастерской, чтобы с большим спокойствием и с помощью Галатеи в Канопусе написать другой портрет умершей для моего загородного дома».
Затем он снова оставил меня наедине с Вереникой.
Какой великолепный новый заказ! С возрастающим рвением, но с большим спокойствием, чем прежде, я снова приступил к работе. Здесь уже не было надобности спешить, потому что первый портрет предназначался для склепа, а ко второму я мог приложить все свое старание. Притом черты Коринны уже и тогда неизгладимо-явственно стояли у меня перед глазами.
Писать при свете лампы – не по моей части, однако же на этот раз такая работа была бы мне по сердцу, и скоро мною снова овладело то блаженное, торжественное настроение, в каком я находился в первый раз перед телом умершей. Только по временам оно нарушалось тихим восклицанием матери: «Потеряна, потеряна! И никакого утешения, даже самого скудного!»
Что можно было ответить на это? Разве смерть возвращает кому-нибудь то, что она похитила?
«И я не могу представить себе ничего отсутствующего», – глухо пробормотала она однажды про себя. Но против этого недостатка могло помочь мое искусство, и я с пламенным рвением все писал и писал; наконец и она перестала мешать мне своими жалобами. Ею овладел сон, и ее прекрасная голова опустилась на грудь. Служанки позади ложа тоже заснули, и только глубокое дыхание их нарушало тишину.
Тогда мною внезапно овладела мысль, что я остался один с Коринною. Эта мысль становилась во мне все могущественнее, причем мне казалось, как будто милые губки Коринны шевелятся, и она приглашает меня поцеловать ее. И каждый раз, когда я, очарованный, смотрел на нее, я всегда видел и чувствовал то же самое. Наконец все, что есть в моей душе, повлекло меня к ней. Я уже не мог противиться, и мои губы соединились с ее губами в поцелуе…
Здесь Мелисса тихо вздохнула; но художник не слышал ее вздоха и продолжал как бы вне себя:
– И с этим поцелуем я стал принадлежать ей, с ним она взяла мое сердце и завладела моим умом. Я не могу уже освободиться от нее, потому что и наяву, и во сне ее образ стоит у меня перед глазами и держит мой ум и мою душу в плену.
При этих словах художник снова схватил стакан, быстро осушил его и вскричал:
– Пусть будет так! Говорят, кто видел божество, тот должен умереть, и это справедливо, потому что ему выпало на долю нечто более прекрасное, чем всем другим. Сердце нашего брата Филиппа несравненная тоже заковала в цепи, если только какой-нибудь демон в ее образе не помутил его разума.
При этих словах юноша вскочил и начал большими шагами ходить взад и вперед по комнате; но сестра взяла его под руку и стала умолять его освободиться от опутывающих чар образа, созданного его воображением.
Какою теплотой отзывалась эта просьба, какая нежная забота слышалась в каждом ее слове! Она желала знать, где и как ее старший брат Филипп встречался с дочерью Селевка.
Впечатлительное сердце художника растаяло, и, гладя по голове любимую сестру, обыкновенно такую находчивую, а теперь такую беспомощную, он старался успокоить ее. Он силился снова настроить себя на тот беззаботный тон, который был так свойствен ему, и, смеясь, повторял, что прежнее веселое расположение духа скоро вернется к нему.
– Ведь ты знаешь, – весело вскричал он, – что каждая из моих живых возлюбленных скоро находила себе наследницу, и было бы очень странно, если бы умершая сумела приковать меня к себе на более долгое время! Впрочем, этим поцелуем моя история заканчивается, насколько она разыгрывалась в доме Селевка, потому что Вереника скоро проснулась и настаивала, чтобы я заканчивал портрет дома. На следующее утро я продолжал свою работу с помощью Галатеи на даче в Канопусе и там слышал разные вещи относительно умершей. За домом смотрит одна молодая женщина, и она доставляла мне все, что мне было нужно. Ее хорошенькое личико распухло от плача, и она со слезами говорила, что ее муж, который служит центурионом в преторианской гвардии императора, завтра или послезавтра должен прибыть с цезарем в Александрию. Она давно не видала его, она хочет показать ему своего ребенка, которого он еще вовсе не знает; и, однако же, она не может радоваться, потому что вместе с ее молодою госпожой всякая радость в ней точно погасла. Любовь, которая слышалась мне в каждом слове жены центуриона, – заключил он, – помогала мне писать, и я мог остаться доволен моим произведением. Портрет удался так хорошо, что я вздумал закончить его в полном спокойствии для Селевка, а для гробницы сделать, худо или хорошо, насколько дозволит данный мне срок, новую копию. Ведь подобные изображения умерших пропадают в полутемных склепах, и как мало людей, которые их видят! Поэтому нужен какой-нибудь Селевк, для того чтобы благодаря музам привести в движение ради подобных вещей очень дорогую кисть твоего брата! Но второй портрет имеет некоторое значение, потому что, может быть, он будет помещен возле какой-нибудь доски, расписанной рукою Апеллеса, и притом он должен напоминать родителям черты их потерянной дочери, насколько это зависит от моих сил. Между тем я задумал тотчас по возвращении домой приняться за копию при дневном свете, так как должен доставить ее – самый поздний срок – к следующему вечеру.
Итак, я спешу в мастерскую; раб ставит закрытую полотном картину на мольберте, между тем как я здороваюсь с моим посетителем, Филиппом, который зажег лампу и, разумеется, принес с собою книгу. Он был так погружен в свое чтение, что заметил меня только тогда, когда я окликнул его. Я рассказал ему, откуда пришел и что со мною случилось, и он нашел мое приключение оригинальным и очень интересным.
Он, как всегда, был несколько тороплив, рассеян, но вообще спокоен и разумен. Затем он начал рассказывать мне об удивительных вещах, о которых слышал от какого-то вновь появившегося философа, бывшего носильщика, и только тогда, когда мой Сирус принес устрицы, так как для чего-нибудь более существенного у меня все еще недоставало аппетита, он пожелал видеть портрет умершей.