…Вставать не хотелось. Он то зажмуривал глаза, решая снова пуститься в путь — за другим, хорошим сном, то сквозь ресницы наблюдал пляску пылинок в световом колодце.
Аэд, словно почувствовав, что Мастер проснулся, запел.
— Кто не знает великого Дедала из Афин?!
Дедала знают басилеи и фараоны, свободные граждане и рабы, потому что кто, как не он, построил великолепные дворцы в Греции, Египте и теперь здесь, на Крите! Кто, как не он, смастерил волшебные самодвижущиеся автоматы в египетских храмах? Кто, как не он, изваял замечательные скульптуры!
Дедала знают мореходы и купцы, потому что кто, как не он, изобрел паруса и мачты и теперь долгий путь к Данепру и дальше — к Гиперборейскому морю — за желтым теплым янтарем стал короче!
Дедала знают атлеты, потому что кто, как не он, много раз первенствовал и в состязаниях на колесницах, и в силовых упражнениях, вмиг переламывал, как жерди, бронзовые мечи! Кто, как не он, мог на охоте ударом кулака в голову свалить вепря!
Дедала знают строители всей Земли, потому что кто, как не он, изобрел прекрасные инструменты — коловорот, который просверливает каменные глыбы, и резец, что их обтачивает, и отвес, и рубанок, и набор топоров, а еще пилы и долота… — продолжал петь аэд.
Дедал усмехнулся: пилы и долота изобрел не он, а его племянник и любимый ученик Тал. Но что поделаешь с людской молвой? Во все времена приписывали народным кумирам и чужие заслуги.
— Дедала знают и любят боги, — громче, чем раньше, зазвенел кифарой аэд, готовя торжественный финал гимну, — потому что кто, как не он, уже при жизни стал столь славным, столь знаменитым!
— Любят боги! — горько покачал головой Дедал. — Любят боги! Тогда почему они допустили тот страшный роковой удар? И на Дедала — искусника и изобретателя, ваятеля и зодчего — легла мрачная тень убийства?!
Он крепко зажмурился, отгоняя видение — любимый ученик в объятиях кокетливой жены Дедала, его испуганное лицо и ее — насмешливое, вызывающее… Он тогда ударил, ударил кулаком в лицо, и его рука, привыкшая иметь дело с камнем, даже не ощутила боли. О, как зарыдал он тогда, увидев бессильно упавшее тело любимого ученика! Как он хотел вернуть назад ушедшее мгновенье…
Дедал застонал, стиснув лицо ладонями. Тогда он поддался животной ярости только на миг, и вот удален на годы от родины, от друзей…
Звонкий голос аэда умолк. Видно, он ждал, что хозяин выйдет на крыльцо и похвалит.
Длинный гимн сложил аэд во славу Дедала, но почему в нем не было ни слова о том убийстве?
Обеспокоенный этой мыслью, Дедал вскочил с узкого ложа. Обнаженный, вступил в столб света и тепла, стоял, раскачиваясь, высокий, статный, тонкий в поясе — юноша, да и только, если бы не серебро в русых кудрях, если бы не глубокие складки от крыльев носа к углам рта.
Почему аэд умолчал об убийстве? О нем же знают все… И Минос, давший ему убежище, вволю наслушался укоров.
Накинув рабочий хитон, он звонко прошлепал по глиняному полу в завешенный пологом угол. Там, на темном полу, распластались огромные пестрые крылья — для Дедала и поменьше — для Икара.
Кожаные крепкие ремни плотно обхватили пояс и руки Дедала, он пошевелил ими. Хорошо! Осталось закончить аппарат, который сможет поддерживать крылья в струе воздуха, — и прощай, Минос! Прощай, Пасифая! Прощай, неволя! Ах, Икар, если бы ты хоть чуточку был похож на искусника Тала! Если б ты хоть чуточку мог помочь отцу! Давно были бы готовы крылья…
— Приветствую тебя, певец! — хрипло поздоровался Дедал и откашлялся, чтобы показать — хрипит не от волнения, а от сна. Он стоял на резном деревянном крыльце в запачканном клеем и глиной хитоне, подперев бока, и аэд, шагнув ему навстречу из тени могучего тиса, восхищенно произнес:
— О, Мастер, если бы я был, как ты, ваятель, я бы воплотил тебя в камне, но я аэд, и я пою о тебе.
Дедал поморщился, сбежал с крыльца. Словно стараясь скрыться от палящих лучей весеннего солнца, быстрым шагом пересек двор, вошел в тень тиса, где готовили утреннее застолье слуги, и пригласил:
— Садись, аэд, поешь, набирай силы.
Того не нужно было уговаривать: после долгого заточения в темницах Миноса он испытывал волчий аппетит и лишь усилием воли заставлял себя есть медленно, пристойно.
Овечий острый сыр, густая пшенная каша с молоком, жареная птица и блюдо янтарного винограда с малым пифосом легкого вина — разве еда для двух крепких мужчин? Вскоре стол был пуст, и слуга смел крошки с досок метелкой.
— Длинный гимн ты сложил в мою честь, спасибо, — начал Дедал и улыбнулся, но серые глаза были невеселы, и аэд, заметив это, вскинул голову, отчего рассыпались по плечам желтые, как пшеница, кудри, — он весь внимание!
— Длинный гимн, — повторил Мастер. — Ты все знаешь обо мне, я много рассказал тебе, даже сокровенное. Так почему не сказал о причине изгнания из Афин? Разве забыл об этом?
— Не-е-т, — помедлив, протянул аэд. — Но это не для гимна.
— Разве у вас, аэдов, есть законы, по которым в гимне разрешается утаить правду, если она горька?
— Законов таких нет, — медленно проговорил аэд. — Но ты спас меня из темницы. Я не могу петь о тебе дурное.
Дедал тяжело налег на стол, так, что спина сгорбилась, плечи поникли.
— А если бы я не спас тебя, что бы ты пел? Что бы сказал об… убийстве? — с трудом разлепив губы, выдавил Дедал.
Певец встал, словно провинившийся ученик. Не зная, куда деть руки, тронул струны кифары, те жалобно дзенькнули, и Дедал вздрогнул.
— Наверное бы… — начал, еще не зная, что скажет дальше, аэд и вдруг, взглянув на притихшего Дедала, на его ссутулившуюся, будто ждущую удара спину, вдохновенно заговорил: — Но ведь всем понятно: главное — твои заслуги, Дедал! Твои изобретения, которыми будут пользоваться благодарные потомки долгие века и петь тебе хвалу!
И певец, довольный тем, что нашелся, что сказать спасителю, уже уверенно тронул струны.
— А если не славу, а хулу? — тихо выговорил Дедал, но аэд уже не слышал — он пел гимн Гелиосу, озаряющему и согревающему все живое.
…Его бросили в темницу за песню о страсти Пасифаи к быку. В ней были насмешки не только над царицей Крита, но и над ее хитроумным супругом Миносом, что объяснил народу столь странное увлечение Пасифаи вмешательством богов: четвероногий избранник царицы, мол, не кто иной, как священный бык самого Посейдона, а любовь к нему внушил Пасифае — дочери Гелиоса! — сам Аполлон!
Если б не Дедал, просивший Пасифаю, а через нее Миноса за юного аэда, сидеть бы тому до скончания века в темнице, которых немало в подземельях нового Кносского дворца. Кто-кто, а Дедал знает, каково там узникам, — сам строил. Правда, застенки — по указанию Миноса. По его же распоряжению — лабиринт для несчастного плода любви Пасифаи — Минотавра, человека-быка, что теперь мечется в запутанных ходах подземелья и, не находя пути на волю, страшно ревет от безысходного гнева. И от этого рева содрогаются не только критяне, но и мореходы далеко от острова. Они и пустили страшный слух: мол, тех семерых юношей и семерых девушек, что Афины принуждены ежегодно присылать Миносу для обучения ремеслам, на самом деле пожирает Минотавр.
…Аэд на высочайшей ноте закончил гимн Гелиосу, а тот, будто все слышал в поднебесье, появился из-за тучи, и загорелись золотом волосы аэда, ресницы синих глаз и пушок на румяных щеках.
— Тебе не понравился мой новый гимн. Мастер? Ты мрачен! — участливо спросил певец.
— Я в неволе, аэд, она не лучше твоей темницы. Разве я могу быть счастливым?
— Но Минос так чтит тебя! — удивленно воскликнул певец.
— Пой, — попросил Дедал. — Пой. Ты хорошо поешь…
Но к звонким звукам кифары примешался пронзительный скрип, будто стая чаек противно запищала над домом. Первым уловил его аэд, тонкая рука замерла на струнах, румянец спал.