Больше всего он не любил расставаться, особенно со мной, и когда я возвращалась, даже после недолгой прогулки с ведром до помойки, Хрюмз кидался мне на грудь с восторженно-истеричными, почти человеческими воплями: «Ммамма-а-а! Мммамма-а!» Дочки всегда выбегали посмотреть на нашу встречу — их это очень смешило и умиляло. А мне теперь кажется, что так безусловно, так беззаветно, так преданно меня никто никогда не любил и не будет любить: видимо в сознании Хрюмза, в переводе на человеческий, я была царь и бог, дающий пищу, тепло и ласку, и каждое расставание — это потеря всего (а он хорошо знал, что такое терять все), а каждая встреча — счастливое обретение всех радостей жизни.
Он умер почти ровно через год — девятого сентября у меня на руках. Его болячки все-таки пересилили жажду жизни: в три дня он поскучнел, перестал есть и умер. Еще год мы все продолжали прислушиваться: не лает ли Хрюмз под дверью? И осознание, что этого не может быть, потому что его больше нет, болью отзывалось в наших душах.
Позже, когда у отца случился инсульт, и он неделю пробыл в реанимации, а нам усталые измотанные врачи говорили, что они не боги, меня не покидала надежда, что он будет жить; а когда мы с сестрой увидели его беспомощного в палате, с трудом понимающего происшедшее, появились и цель, и надежда, что он будет ходить. При выписке врач удивлялась, каких неожиданно хороших результатов удалось добиться.
Однажды, уже дома, в какой-то сложно-лирический момент отец сказал: «Я у вас теперь как Хрюмз». И мне нечего было возразить. Я поняла вдруг, что вся история с Хрюмзом подготовила меня к такого рода несчастьям: закалила, научила надеяться на лучшее в почти безнадежной ситуации.
Ровно через год у отца снова был тяжелый инсульт, и это был конец — его болячки пересилили его оптимизм и жажду жизни. Но я уже понимала, что он все равно будет жить в нас, в тех, кто его помнит. История с Хрюмзом научила меня и этому.
Так и живут они в моей памяти вместе — родной отец и безродный Хрюмз.