— А разве ты ищешь работу?

— Не ищу, но, возможно, буду искать.

— Доминика!

— Бог мой! Ну что я такого сказала? Томаш, как и ты, архитектор, однако ездил с Евой в Швецию на уборку клубники, и за несколько недель отхватил там шестьсот долларов да еще всякого барахла на сотню…

— Доминика! — Лукаш взял ее за руку, что можно было, конечно, принять за жест вежливости и желания помочь ей подняться по лестнице, но, скорее всего, это было не так. — Побойся бога! Мы ведь у здания одной из красивейших почт мира. Перестань наконец говорить о деньгах и надень босоножки!

— Да здесь почти все босиком…

— И посмотри, какие оставляют за собой мокрые следы.

— Ну и что? Как они могут не оставлять следов, если только что полоскались в фонтане.

— Надень босоножки, прошу тебя. В этой толчее, того и гляди, отдавят ноги.

Они встали в очередь к окошечку «до востребования» в многоязычной толпе полуобнаженных девиц и бородатых юношей.

Доминика повела носом:

— Потеют и не моются.

Лукаш молчал. Запрокинув голову, он рассматривал прекрасный, удивительно величественный главный зал почты.

— Живут, наверное, не в гостиницах, а в кемпингах, — не оставляла своей мысли Доминика. — Но и в кемпинге ведь можно мыться. От нас никогда не пахло по́том, правда?

— Надеюсь, — буркнул Лукаш.

Ему очень хотелось получить письмо от отца. Из Лимы или из Варшавы, хотя второе было маловероятно. Из Варшавы даже срочные «авиа» шли более двух недель, а отец собирался вернуться домой только к открытию съезда архитекторов. Хотелось узнать, как сложились у него дела в Лиме, удалось ли ему там добиться согласия на кое-какие изменения, которые он хотел внести в утвержденный уже проект. Отец многого ждал от работы над воплощением своего проекта: наконец-то ему удастся вести строительство как он задумал, не опасаясь, что не получит нужных материалов для воплощения замысла, как это случалось в Польше. Ни в одном из видов искусств — Иероним Сыдонь считал архитектуру искусством — навязывание ограничений не сказывалось так болезненно. Музыканты — сочиняли, художники — рисовали как хотели, кинематографисты и писатели укрывались за метафоричностью, причем последние, на худой конец, могли писать «в стол», а возможно ли творить «в стол» архитекторам, если учесть, что сам проект — это еще не завершенное творение, а лишь его замысел? Лукаш надеялся, что отец обо всем этом напишет, зная, как сына это волнует.

Увы, письма от отца не оказалось. Было письмо только от Гелены, а когда Лукаш, не веря, стал настаивать, что непременно должно быть еще одно письмо, кареокая красавица в окошечке, быстрыми движениями тонких пальцев перебрав пачку писем из Польши в конвертах из серой бумаги, как бы извиняясь, улыбнулась:

— Есть только это.

— Влюбился в какую-нибудь перуанку, — сказала Доминика, — и не письмами занята у него теперь голова. Читай, что пишет Гелена.

Гелена была приятельницей Лукаша по учебе, дружила с ним много лет, а на заключительном этапе тоже включилась в техническую работу над проектом отца. Доминика уверяла, что Гелена разлюбила Лукаша, а объектом тайных ее вожделений стал теперь сам Геро, который, очень удачно разведясь со второй своей женой, был свободен, как птица. Лукаш не вникал в эти дела и Гелену искренне ценил. Та оскорбилась, когда он однажды откровенно сказал ей об этом, ибо, по ее мнению, для женщины это было самое нежелаемое из чувств, какие мужчина может к ней питать. Возможно, она была и права: ведь ему никогда бы, например, не пришло в голову сказать что-либо подобное Доминике…

— Читай! — торопила она.

Письмо оказалось адресованным лично ему, и он не знал, как ей об этом сказать. К счастью, она догадалась сама.

— Ну ладно, у вас, наверное, какие-то свои тайны, я уж как-нибудь переживу. Скажи только, когда письмо отправлено.

— Ровно две недели назад.

— Тогда и новости меня не интересуют. Это Гелену интересуют проблемы глобальные и вечные.

Они вышли из здания почты и остановились на ступенях под горячими лучами солнца. Доминика подставила им лицо, с плеч сдвинула бантики, а Лукаш развернул лист бумаги в клеточку, испещренный мелким почерком Гелены.

«Дорогой Лукаш, — писала она, — ты, вероятно, горько улыбаешься, глядя на этот листок, вырванный из тетради, и на редкость «изящный» конверт — просто стыд, что такое письмо идет за границу, но на полках писчебумажных магазинов пусто. Зато у нас теперь несколько новых многотиражных журналов. Лично я создала бы еще один: освещающий — для истории! — все польские парадоксы. А пока наша пресса (которой ты сейчас не читаешь, а потому несколько слов о ней) занимается выяснением, как можно было до такой степени опуститься во всех областях жизни. Если бы кто-то даже очень старался, вряд ли ему удалось бы добиться таких поразительных успехов. А может быть, именно кто-то старался… Как плохо, в сущности, мы информированы. Домыслы, безосновательные или основательные, обладают все-таки по крайней мере одним положительным качеством: оставляют возможность верить, что не только мы сами — из-за нашей нерадивости, глупости, недостатка доброй воли, реализации per fas et nefas[5] надежд на заграничные кредиты — довели до этого. Пишу «мы», хотя многие люди, наша, к примеру, среда, ни в чем не повинны. Но разве это может стать утешением? Я слышала недавно по радио стихотворение, начинавшееся словами: «А то, чем мы не были, стократной отзовется болью…» Да, Лукаш, мы не были теми, кто протестовал, и при этом ничуть не умаляет недовольства собой мысль, что, будь иначе, все равно ничто бы не изменилось.

Прости. О чем же я пишу человеку, окунувшемуся в экзотику и красоты Испании, попавшему в такую сказочную даль от своей несчастной страны? Нет, Лукаш, нет, это не укор и не зависть, ведь, когда ты вернешься, все это обрушится на твою голову — возможно, в моих словах и есть капелька сожаления, что я не с тобой в Испании или не в Лиме, где, не выезжая из Варшавы, провела столько месяцев, работая вместе с вами над проектом. Хотя, откровенно говоря, ни Геро, ни ты не выражали особого желания взять меня с собой. Геро вообще везде куда лучше себя чувствует, когда один, я успела это заметить и понять, а ты отправился в Испанию со своим «не самым легким счастьем»…

Одна эта фраза не позволит тебе дать мое письмо Доминике; маленькая каверза с моей стороны, извини, но я всячески стараюсь не быть таким совершенством, каким ты склонен меня считать.

От твоего отца пришла всего одна открытка с архиоригинальным утверждением, что «Лима еще прекраснее, чем я полагал». Прошу тебя, вышли мне сейчас же открытку из Мадрида и напиши на ней, что Мадрид еще прекраснее, чем ты полагал. Пусть уж оба Сыдоня, на которых я — поистине не знаю, с какой стати — трачу свое драгоценное и быстрее, чем у других, проходящее девичье время, совсем ни чуточку друг от друга не отличаются..

А теперь — без шуток: отца ждут на съезд архитекторов. Как ты знаешь, от доклада он отказался, опасаясь, что может все-таки не успеть вовремя вернуться в Варшаву, тем не менее тут рассчитывают, что он примет участие хотя бы в дискуссии. Будем, во всяком случае, и мы надеяться, что он объявится.

Огорчусь, если это письмо не найдет тебя в Мадриде и непрочтенным вернется ко мне. В нем нет, правда, ничего особенно интересного, но стремление сообщить тебе, что я время от времени чувствую себя там, с тобой, показалось мне достаточным поводом, чтобы его послать.

Будь счастлив, Лукаш! Используйте каждую минутку той радостной необыденности, которая все же существует вне нашей грустной действительности. Пока не видно никаких шансов на скорые перемены к лучшему. Но все равно в них надо упорно верить. Иначе как жить?!

Обнимаю тебя, и передай  в с е  ж е  привет своему «не самому легкому счастью».

Гелена.
вернуться

5

Правдами и неправдами (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: