Эдуард Лимонов
Коньяк «Наполеон»
Коньяк «Наполеон»
Моисей Бородатых выполнил свое обещание. В августе 1975 года я стал корректором. Однако знакомым я гордо сообщил, что работаю в «Русском Деле» журналистом и иногда замещаю корректора. Мне хотелось, чтобы дела мои выглядели лучше, чем они были. «Журналист» звучало благороднее, чем «корректор».
По утрам Елена обычно лишь на мгновение открывала глаза, чтобы тотчас закрыть их, я покидал душную спальню, зажигал свет в ванной, наскоро умывался, брился (обычно порезав подбородок) и облачался в серый костюм, белую рубашку и широкий галстук. Костюм и несколько галстуков я привез из России. За полгода жизни в Соединенных Штатах я сумел лишь приобрести себе туфли из пластика за 4 доллара 99 центов. Некоторое время я с удовольствием лицезрел журналиста Лимонова в ванном зеркале, на фоне синих с фиолетинкой мелких цветов клеенки. Клеенка свисала с потолка и позволяла нам с Еленой принимать душ, стоя в ванной. Журналист остался доволен портретом журналиста и уходил в кухню, где орды тараканов оперировали на местности в полной безнаказанности…
В очередной раз в жизни я с упоением играл новую роль. Соорудив моментальную яичницу, я усаживался за кухонный стол, жевал и перечитывал статью, написанную мной накануне вечером. Статью я намеревался показать «боссу». Актер и романтик, я, конечно же, немедленно стал называть Моисея Бородатых «боссом». Босс платил мне 20 долларов за статью. Я утешал себя тем, что первый литературный гонорар Набокова в Америке был пять долларов…
…И в то утро я просмотрел статью. Уже с ключами в руке я вернулся поглядеть на Елену. Она спала, перекатившись к шкафу с одеждой. Матрасики, днем служившие нам диваном, ночью раскладывались в постель. Вокруг головы Елены была обмотана простыня. Приоткрыв рот, жена моя дышала в щель. Борясь между желанием поцеловать жену и боязнью ее разбудить — разбуженная, она превращалась в фурию, — я сладко улыбнулся и, отступая, осторожно ушел.
Написав, что я «сладко улыбнулся», я задумался, а так ли это было? Как бы там ни было, на лице моем безусловно каким-то образом отразилось умиление созданием, лежавшим на матрасиках. Уже тогда создание гнуснейшим образом грешило и не заслуживало умиления журналиста, но, Боже мой, разве мы умиляемся добродетели? Мы умиляемся черт знает чему, но не добродетели. Когда у меня над ухом произносят «добродетель», я представляю себе длинноносую желтокожую уродину-жердь в форме Армии Спасения. Шляпка, колокольчик и банка со щелью для пожертвований… Щель для пожертвований по ассоциации могла бы завести нас очень далеко, читатель, но отправимся, оставив спящую с открытым ртом — кроликовые два передних зуба обнажены — Елену, вслед за журналистом по открыточным местам Большого Нью-Йорка. (В частности, нам предстоит пройти у самого подножья Эмпайр, и шляпа наша свалится, и захрустит шея…)
Мы были бедны, и я экономил. Я вышел из Лексингтон на широкую, с двухсторонним движением, 34-ю и похуякал себе на Вест-Сайд пешком. Газета «Русское Дело» в дополнение ко всем другим ее романтически-экзотическим качествам (русская газета в Нью-Йорке!!!) помещалась на 56-й улице у самого Бродвея. Ты, читатель, сидя в Москве, Вологде, Новосибирске, Париже, Антонии или Курбевуа сюр Сен, представляешь себе Бродвей, забитый опереточными гангстерами, девушками стиля Мэрилин Монро, подозрительными китайцами, звездами шоу-бизнеса, да? На деле ни хуя интересного на 56-й у Бродвея не было. Захолустная улочка, как в маленьком украинском городке. Растрескавшийся асфальт, толстый слой пыли вдоль обочин… Нью-Йорк вообще удивительным образом умеет быстро распадаться и превращаться, если его запустить, как это и было в период Большой Нью-Йоркской Депрессии 1974–1977 годов, в скопище мелких провинциальных польско-украинско-еврейских местечек.
Я протопал по 34-й до Больших Универмагов — paradise для бедных (в универмаги в этот ранний час вливались муравьиной лавиной служащие) — до Бродвея и по нему отправился на север. Двадцать две улицы предстояло мне пересечь. Я взглянул на часы на башне «Мэйси» и заторопился.
Следует сказать, что лишь ненужный комплекс неполноценности заставлял эмигрантскую газету начинать работу в такую рань. Сотрудники ее могли преспокойно нежиться в постелях по крайней мере до полудня. Дело в том, что газета перепечатывала новости из нью-йоркских газет, лишь переводя их на русский язык. В любом случае, новость оставалась несвежей, по меньшей мере на сутки позднее должна была прибыть она к русскому читателю, так что два-три часа дела не меняли. К тому же большинство читателей «Русского Дела» получали газету на дом, по подписке, второй или третьей американской почтовой скоростью. Опоздание на пару дней было обычным явлением.
У 54-й на Бродвее располагался базар готового платья, где можно было закупить массу говна за баснословно небольшое количество долларов и даже центов. Базар уже разметал свои лотки и выкатывал вешалки с брюками, пиджаками и платьями, когда я простучал мимо него подошвами. Наша газета была родной сестрой этого базара. Мы продавали несвежие, устаревшие новости, базар — сделанные черт знает из какого химического говна одежды. (В августе в жару они вдруг стали издавать подозрительно острый бензинно-керосинный запах, и мне казалось, что, если температура повысится еще на пяток градусов, изделия растают, стекут с вешалок, оставив после себя лишь вонючие лужицы на асфальте.) Я вспомнил, как в Советском Союзе в шестидесятые годы вдруг стали модными синтетические вещи. Весело и дружно советское население стало платить бешеные деньги за рубашки, моментально тающие в том месте, где их лишь коснулась искра сигареты, предпочитая их добротным хлопковым советским одеяниям. Много позднее от жены мультимиллионера я узнал, что мультимиллионеры носят на себе исключительно хлопок и шерсть. Советский массовый человек, дурак, как и все массовые, не хотел одеваться, как мультимиллионер, но желал нацепить на себя негритянскую бедность. Человечество вообще удивительно легко подчиняется глупым общим маниям, а здравый смысл посещает толпы лишь раз в столетие.