Но это я так думаю. Для Вильяма же Казакова Магги — Цирцея, превратившая мужчин отеля и хозяина liqueur-store в свиней. Индийский бог — Вильям Казаков живет в напряженном мире, пронизанном пересекающимися и взаимовраждебными силовыми линиями и полями. Камень мостовой влияет на подошву мистера Казакова, запыленное дерево в Централ-Парке источает едкие слабо-зеленые биоволны и может дурно повлиять на голову мистера Казакова, если мистер задержится под его листвой. Я вспомнил, как он, я и еще несколько эмигрантов расположились однажды ка пикник в Централ-Парке. Через четверть часа (он все время подозрительно задирал голову) Вильям предложил нам сменить место. «Это плохое дерево», — сказал он и хмуро указал на самое обыкновенное старое дерево над нами. Индийский бог живет в мире, где каждый звук и всякое цветовое пятно имеет значение. Каждый удар, трение, касание предмета о предмет происходят не просто так, но с тайными целями. И цели эти известны Вильяму Казакову. Магги, оттопырив черный пухлый зад, возвращается на рассвете домой, усталая и пьяная, царапая каблуками moquette в коридоре. А мистер Казаков не спит, жилистым заряженным нервностью стейком лежит меж двух простыней и видит Магги-Цирцею сквозь стену. Всякий каблук Магги выдирает не мелкие шерстинки синтетического moquette, a вычесывает блошек из метафизического подшерстка мира. И никто никогда не убедит мистера Казакова, что это не так.
Вне сомнения, Вильяма Казакова считают в отеле чокнутым, основываясь на его сверхчеловеческом высокомерном поведении. Считает его чокнутым и Магги. И я считаю его чокнутым… Себя я считаю нормальным человеком, пусть и потерпевшим только что жизненное поражение. «Мамаша»? Моя мать менее важна для меня. Она живет в СССР, куда я никогда не смогу попасть. Три года я не видел мою «мамашу». Скоро, как на счетчике такси, цифра лет сменится: «4», «5», «6»… Фактически мать мертва для меня, и несколько писем в год, мною получаемые, вовсе не непреложное доказательство ее существования. Если кому-нибудь вздумается меня дурачить, присылая мне письма и после смерти моей матери (предположим, с болью в сердце, но предположим), это будет сравнительно легко сделать. Я верю в существование моей «мамаши», не видя ее, Вилли верит в существование своей. И он совсем не намного отклонился от нормальной логики.
До того как я заметил фигуру Казакова на желтом фоне параллелепипедной дыры, ведущей в peep-show, что делал я? Я шагал и злобно ругал вслух свою бывшую жену. Я обвинял ее в том, что я живу один, без женщины, что интервью со мной не напечатала «Village Voice», я нелогично обвинил ее даже в этом депрессивном потопе с небес! В том, что небо над Нью-Йорком уже неделю черное!.. Вильям верит в то, что Магги отравила его ядом, подсыпанным в алкоголь, снюхавшись с ирландцем. Я верю в то, что моя женщина отравила мою жизнь, сделала мое существование больным, смертельно опасным, снюхавшись с французом. Я, правда, виню ее больше, чем француза. Но ведь и Вилли больше винит Магги, чем ирландца. Я считаю, что жена ушла от меня с целью заполучить богатого мужа. Вильям считает, что Магги пыталась отравить его с целью заполучить его комнату. Его аргументы столь же весомы, как и мои. Или столь же безумны…
На деле же мир равнодушно плещется вокруг. Иллюзии Вилли, мои иллюзии — это мы их создали сами. Мы — создатели наших миров. Мы с ним одинаково безумны или одинаково нормальны…
— Понял? — закончил он фразу, которой я не услышал. Как и сказанные им до этого десятки фраз.
— Понял.
— А ты говоришь.
Вилли расстегнул пиджак и ослабил галстук. Он методически скреб босыми ступнями о старый moquette комнаты, разводя их в стороны от ножек стула и вновь сводя. Отхлебнув «жидовского сладкого», он, словно дегустатор, ополоснул рот вином. Лицо его выражало удовольствие. Пыльные коридоры отеля (край платья Цирцеи-отравительницы спешно утягивается за угол), ирландец (обязательно рыжий), восседающий за кассой liqueur-store, гнилозубый Рабиндранат, целующий ему руку, — напряженный хичкоковский мир, окружающий его, нравился мистеру Казакову. Ему хорошо было жить в таком увлекательном мире. Я был готов забить пари на бутылку «жидовского сладкого».
Мы допили вино, и я встал. Он был суровых нравов. Он никогда не оставлял товарищей у себя. У него было достаточно подушек и матрасов и мягкой рухляди, накопленной за годы безвыездной жизни в этом клоповнике. Но мамаша раз и навсегда наказала ему не оставлять товарищей на ночь. «Это цыгане ночуют табором, Вилик», — может быть, сказала ему мамаша.
— Я повалю, — сказал я.
— Я выйду с тобой. Хочу пробздеться.
«Пробздеться», возможно, принадлежало словарю его отца, о котором Вильям Казаков никогда не упоминал. Да и был ли у него отец? Не зачала ли «мамаша» от Святого Духа?
Он не стал заматывать ноги в газеты. Сменил шляпу. Мы вышли. Все так же лил дождь.
Мы прощались на углу 34-й и Пятой авеню, когда шумная толпа молодежи, выплеснувшаяся из диско, окатила нас. Поднырнув под мой зонт, молоденькая, красноволосая панкетка с цепями вокруг шеи и бритвенными лезвиями в ушах, ударилась о широкую грудь кубанского казака. Подняла глаза на суровое лицо. «What a man!» — взвизгнула она в истерическом восхищении.
Вилли брезгливо оттолкнул девчонку. «Мамаша» таких не одобряла.