После того как они закончили песню, аккордеонист снял с себя аккордеон и подошел к столу. Ему с готовностью поднесли стакан. Я подошел к гитаристу.
— Извините, — сказал я. — Я не хотел вас обидеть. Я забыл, что мусульмане не употребляют алкоголя.
— Я вас ненавижу, — сказал он. — Ненавижу.
Было ясно, что у него много ненависти к сербам, пленившим его да еще и заставляющим его играть и петь на их пирушках. Но им свою ненависть он выплеснуть не может, потому пользуется случаем и выплескивает на меня. Он уже в двух случаях убедился, что я не стану его преследовать. Тогда, когда я отошел от него со стаканом, не стал заставлять. И сейчас — когда извинился.
— Я тебя ненавижу, русский, — вдруг повторил он эту фразу на моем языке. Только вместо «тебя» сказал «тебе», а так все правильно произнес.
— В России учились?
— Да. Ненавижу. — Он поднял голову и посмотрел на меня с вызовом.
— Я не могу драться с пленным, — сказал я. — Ненавидь. Их ты ненавидишь больше, чем меня, только сказать им боишься, боишься последствий, да?
— Я ничего не боюсь! — сказал он и выпрямился на стуле. От него резко пахнуло потом, как от Марселя. Тот был мотоциклист, и Наташка одно время ездила с ним на заднем сиденье. Когда от него пахнуло едким потом, как от Марселя, мне стало его не жалко, совсем не жалко.
— Ты боишься, что они отправят тебя в лагерь для пленных. Там тебе придется работать, тяжело работать: пилить деревья, рыть укрепления. А здесь ты только утомляешь подушечки пальцев.
— Я ничего не боюсь! Я могу сказать им, что я их ненавижу, Аллах свидетель, но у меня в городе большая семья и совсем нет родственников.
— Значит, ты себя предохраняешь, чтобы вернуться к семье?! Разве так должны поступать воины Аллаха?!
Он пыхтел, кипел, и черты лица его двигались. Он даже посмотрел на мой пистолет, свежеповешенный мною в кобуре на французский ремень (на следующий день ремень оборвется, не выдержав тяжести сербского оружия) так, как будто он сейчас вскочит, вырвет из моей кобуры пистолет и застрелит и меня, и себя. Шансов выбраться из «Кон-Тики» у него в любом случае не было. В зале находилось полсотни его врагов. На всякий случай я все же отодвинулся от него. Точнее, повернулся к нему левым бортом. Пистолет висел у меня на правом.
Подошел Сабо:
— Что он вам сказал?
— Что ненавидит меня.
Венгр печально покачал головой. Впоследствии он дал интервью югославским газетам, в котором обвинил меня в том, что я участвовал в пирушке, на которой играли пленные музыканты. Сабо, видимо, не считал, что он тоже участвовал в пирушке, на которой играл на гитаре и пел пленный. Вот не помню, пил ли ракию хитрый венгр, но то, что он ел на этой пирушке, это точно.
Подошел полковник Вукович:
— Что он вам сказал? Что-нибудь обидное?
— Все нормально, полковник, он учился в России, знает язык. Поговорили.
После них всех подошел солдат Ранко Ситкович, со стаканом в руке.
— Ельцин — усташа, Эдуард! — сказал он убежденно, чем заставил меня улыбнуться. Тогда расхохотался и он.
Появился Йован Тинтор в гражданской одежде. Вместе с Радованом Караджичем они формировали первое сербское сопротивление восстанию мусульман в Боснии. Собственно, Тинтор являлся одним из основателей Боснийской Сербской республики. Вместе с ним приехали два незнакомых мне полковника. Мы сели за стол опять и долго разговаривали.
Музыканты не играли, но, глядя за противоположный край стола, туда, где сидели музыканты, я всякий раз натыкался на мерцающий взгляд пленного. Видимо, он сосредоточил на мне всю свою злобу. Может быть, сербам он прощал свой плен и унижения плена, а мне не прощал ничего. Сербы были здешние, а я — чужой. Мне он не прощал того, что я есть, что я в этом зале, что мне подарили пистолет, что я друг сербов, и того, что я пытался напоить его алкоголем. Тени от трех лампочек становились все более густыми, свет от лампочек — все более тусклым, видимо, стремительно устал аккумулятор и вот-вот сядет. Наступило время расходиться. Что и начали делать офицеры.
Уходили поодиночке, по двое, группами. Обязательно церемонно прощались со мною. В конце концов в зале остались Тинтор (я должен был ночевать у него), Ранко (должен был отвезти меня к Тинтору на автомобиле), пленный и два солдата, охранявшие его (ждали грузовик отвезти его к месту содержания). К выходу нас провожала дородная хозяйка. Я оглянулся. Пленный пристально смотрел на меня.
— Как музыкант-то в плену оказался? — спросил я у Тинтора. Тинтор ответил, что не знает.
— Был взят в плен в горах. На нами контролируемой территории. Его отряд обстрелял из миномета очередь за хлебом, — раздался из-за наших спин голос хозяйки «Кон-Тики». Голос звучал приветливо. — Много мусульман погибло под этим обстрелом: старики, старухи. ООН теперь обвиняет в обстреле сербов.
— Подождите, а где это случилось? В каком городе? Где стояла очередь?
— В Сараево, — сказала хозяйка.
— Своих обстреляли?
— Хладнокровно. Чтобы вызвать вмешательство ООН. Без ООН они нас победить не могут… Так что музыкант скоро на суд поедет. А пока вот у меня играет.
Мы попрощались, стоя под большими балканскими звездами. Было холодно.
Черногорцы
История эта не военная, а межвоенная. Она имеет прямое отношение к балканским войнам. И дополняет их. Дело же было так. Вернувшись с войны в республике Славония и Западный Срем в Белград, я получил из Москвы сведения, что Конгресс патриотических сил состоится только 6 февраля 1992 года. У меня образовалось некоторое время, которое я мог переждать либо в Париже, либо остаться на Балканах. В Париже на меня набросилась бы моя личная жизнь в лице изнурительной Наташи Медведевой, и я предпочел Балканы. Мне тогда казалось (и через годы я подтверждаю это видение), что Балканы — это мой Кавказ. Что как для Лермонтова и нескольких поколений российских дворян и интеллигенции Кавказ служил ареной подвигов и погружения в экзотику в XIX веке, так для меня балканские войны стали местом испытаний в конце двадцатого. Романтизм Шиллера и Байрона, Лермонтова и де Мюссе, также как воинские приключения Хемингуэя и Оруэлла толкали меня на Балканы. Я остался на Балканах. Мне хотелось пережить все, что только можно.
В Сараево тогда еще не было войны. Мои сербские литературные друзья уговаривали меня ехать в Сараево. Мне звонили из Сараево литераторы и зазывали туда, поскольку я был известен в сербском мире: у меня уже вышло к тому времени полдесятка книг в Белграде и одна — в издательстве в городе Нови Сад. И я регулярно писал статьи для газеты «Борба». Я уже собрался было отправиться в Сараево, дополнительно разогретый легендой города, где началась Первая мировая война. Где упал на мостовую, взмахнув перьями шляпы, эрцгерцог Фердинанд. Я уже даже придумал себе занятие: пройдусь по местам юнака Гаврилы Принципа, несовершеннолетнего террориста, убившего Фердинанда. Но однажды вечером Мома Димич, сербский писатель, придерживавшийся тогда скорее либеральных взглядов, сумел воздействовать на меня убойным аргументом, может быть единственным, способным повлиять на меня.
— В Сараево дико скушно, Эдвард. Это самый скушный город, который я знаю. Там даже собаки такие ленивые, что летом ленятся перебраться в тень. Не воображай себе, что там по улицам бродят призраки эрцгерцога и Гаврилы Принципа в компании кавалергардов и мальчиков из «Черной руки». Ты там умрешь от скуки. Самая скушная республика Югославии.
Димич был тотально неправ. Там уже тогда не могла не колебаться земная кора, потому что 6 апреля в Сараево уже вовсю стреляли. Устроили так, что якобы демонстрацию мусульман обстреляли сербские полицейские. И быстро-быстро все скатилось к войне. Хотя еще в январе никаких межрелигиозных столкновений в Сараево не наблюдалось. К маю и июню в Сараево уже вовсю шла такая война, что только уши закрывай. Но Димич выбрал правильный, хотя и ложный аргумент, я готов был ехать куда угодно, но не туда, где «скушно».