Капитан Шурыгин заговаривает с экипажем въехавшего под деревья БРДМа. Ребята соглашаются доставить нас на самую-самую передовую на Первомайской улице, к общежитию обувной фабрики, но только если разрешит комбат. Где комбат? Указывают в глубь тенистой улицы. Идем. У одного из зданий — мешки с песком и группы солдат в разнообразных позах. Похоже на штаб. Спрашиваем, где комбат? «Я комбат. Что нужно?» — человек с совершенно корейской физиономией глядит на нас. Желтыми глазами рыси. «Мы журналисты из Москвы, из газеты «День», хотели бы пробраться на ваши передовые позиции», — говорю я. «Сегодня уже поздно. Скоро стемнеет. С утра это нужно делать. Подходите завтра», — говорит кореец и отворачивается. Но тут Шурыгин спасает положение (что бы я без него делал? Его вовремя брошенные шутки, сотки анекдотов, которые он знает, располагали к нам людей лучше журналистских удостоверений): «А поговорить, а, комбат?» Тот оборачивается, на лице улыбка. Качает головой. Мол, что с вами поделаешь, навязались. «Ну проходите в мой кабинет…» Мимо мешков с песком, минуя часовых, поднимаемся в штаб. В кабинете комбата повсюду оружие. Места мало. Я достаю блокнот. «Можно записывать?» Комбат кивает.
Костенко родился на Дальнем Востоке. (Объяснилась корейская физиономия. Корейцы, кстати говоря, прекрасные и свирепые солдаты.) Служил командиром десантной части в Афганистане. Два раза брал Паншир. У него три ордена, два ранения. Медаль «За отвагу». Тем не менее уволен из армии в чине подполковника по статье 59-й, пункт Г — «ограниченно годен в военное время». После армии занимался кооперативной деятельностью: рихтовкой и покраской автомобилей. В сентябре начал формировать батальон…
Тут я позволю себе отступление и вынужденное оправдание. Костенко, как мы выяснили впоследствии, «анфан-террибль» Приднестровья. (На нас даже оказывали нажим, дабы мы не писали о нем.) Не нам его судить, так решили мы с капитаном Шурыгиным. Его поведение в войне и отношения с другими командирами и с правительством ПМР сложны и могут быть истолкованы по-разному. Как и в республиканской Испании, только что родившаяся республика доживает свой героический период и входит в период становления, то есть в ней образуются властные структуры. Многие ранние формирования, например казачество, утрачивают свою роль и значение. Мы с капитаном наслышались немало жалоб на казаков, на их анархические методы ведения войны. Однако невозможно отрицать казачью лихую храбрость и тот факт, что именно участие казаков в первых военных операциях в Приднестровье привлекло к ПМР внимание российского общественного мнения. Казаки помогли сделать Приднестровье видимым в России…
Костенко справедливо или несправедливо считает, что нынешнее военное руководство республикой состоит из «штабистов и политработников». Что «неграмотность наших командиров» во многом способствовала кровавому успеху «румынского» прорыва 19–20 июня. Мол, по их вине его батальону пришлось в эти дни вести двадцати-семичасовой бой только с одними автоматами. Со своей стороны, в Тирасполе официальные лица говорили нам о жестокости комбата Костенко, о том, что он якобы расстрелял без суда и следствия около 30 человек, называли его «батькой Костенко», обвиняли в продаже оружия и в других грехах, вплоть до употребления мефедрина. Налицо конфликт, который, возможно, уже разрешился в то время, как я пишу эти строки, и, может быть, разрешился насильственно. Еще раз повторяю, не нам судить человека, ведущего городскую войну, человека, бойцы которого держат передовые позиции, не нам судить комбата. Если он виновен, его осудит республика. Для нас Костенко, Дудкевич, Матвеев, казаки — героические личности, каждый со своими особенностями. Это люди войны.
Интервью прерывает вбежавший гвардеец. «Товарищ комбат, тут мародеров поймали!» Костенко поднимается: «Хотите полюбоваться?» Вслед за ним выходим во двор штаба. Во дворе два-три десятка гвардейцев, зелено от солдат. Все республиканские гвардейцы (нам много раз повторили, что «республиканские», а не национальные) в зелено-белых, пятнами, комбинезонах. И в кроссовках — самая удобная обувь для войны. Комбат усаживается на стул. Перед ним выстраивают шестерых парней. Они заметно пьяны и испуганы. Двое с одним и тем же лицом — близнецы. Солнце заходит, еще светло, но кровавые солнечные блики падают на всех нас сквозь кроны деревьев. «Сколько у них стволов?» — «Шесть». — «Где еще один ствол?» Автоматы мародеров сваливают в общую кучу рядом со стулом комбата. Тощий, хромой гвардеец в берете, это его ребята арестовали мародеров, докладывает ситуацию: «Двое суток пропадали неизвестно где. Приехали на стоянку. Женщину-охранника этот грозился расстрелять. Пьяные. Вот этот пошел в «рафик» за автоматом. «Мерседес» вскрыли, радио оттуда выдрали. У кого радио?» Над головами передают авторадио с торчащими проводами. «Раздевайтесь, мерзавцы! — кричит Костенко. — Все снимайте! Больше не будете служить!» Мародеры, все в возрасте около двадцати лет, начинают неловко и испуганно раздеваться. «Ремень сними! Сними ремень, я кому сказал!» — Комбат вскакивает и, выхватив нож, разрезает ремень и портупею на замешкавшемся арестованном. «Как мародерам, вам будет расстрел перед всем строем. Вы в какой роте числитесь?!» Комбат зол, а сцена напоминает мне когда-то давно виденный спектакль «Оптимистическая трагедия».
«Я по похоронам, — шепчет самый мужественный из двух близнецов, он же, по-видимому, главный мародер. Мы все не понимаем, что он имеет в виду. — Памятники привожу… Мы не виноваты…» Он снял кроссовки, но дальше не раздевается.
«Снимай штаны! Ты меня доебал! Я тебя спрашиваю, из какой ты роты?» — усевшийся было Костенко подымается.
«Из четвертой. У меня был отдых после смены. Меня майор отпустил…» — широкоротый, мускулистый парень по-своему красив грубой, еще подростковой мужественностью. Он снимает комбинезон, под ним оказываются джинсы.
«Я его не отпускал», — из задних рядов выходит майор, мужик лет сорока.
«Снимай, на хуй, все… За пьянство, за блядство, за мародерство приговорю здесь, перед строем. Снимай, что ты выебываешься…»
«Я мародером не был. Я не занимался мародерством».
Шестеро стоят, отрезвевшие от страха. От них сильно несет потом. Они потеют от испуга? Пулеметные очереди, все время слышные до сих пор, чередуются теперь сильными минометными разрывами, все более близкими.
«Закрылись фамилией Костенко… Нужно избавляться от таких людей, как вы…»
Глядя на комбата, я думаю: расстреляет или нет? Похоже, что расстреляет.
Привезли женщину-свидетельницу. Усталая блондинка лет под сорок. Заплаканная. Это она дежурила на стоянке.
«Говорите, как было, и ничего не бойтесь», — обращается к ней комбат.
«Старший из братьев грозился убить. А этот, светлый, все извинялся за него… — Парень с белыми волосами и редкой светлой порослью на небритом лице, до сих пор перепуганный, приободряется. — Требовал список: «Кто ставит у вас машины?»»
«Я был там?» — успевает перебить ее вопросом худой паренек в сапогах, брюках и гимнастерке. Он стоит в стороне, как бы отделяя себя от других. Женщина всматривается в него.
«Нет, этого не было».
«Вот видите, товарищ комбат, меня послали дверь отрихтовать на машине. Я их по дороге встретил».
«Отдайте ему ремень и ствол», — распоряжается комбат. Просияв, парень смешивается с нами. Женщина продолжает:
«Я не могу вам дать список владельцев машин, — сказала я, а он: «Закрой свой рот, шлюха. Будем забирать «румынские машины». Кто откроет рот, пристрелю», — и автоматом в меня… Светлый заступился. Ругались между собой на улице…»
Темнеет. Комбат глядит на небо.
«Посадить всех в подвал. Завтра разберусь с ними».
Зарешеченный вход в подвал виден в полусотне шагов. Там уже сидят несколько полицаев. Комбат уезжает, распорядившись положить нам матрасы в его кабинете. Фотографу и Шурыгину — на полу, мне, как редкому гостю, матрас кладут на стол. Но спать мы не собираемся. Нам удается уговорить ротного Сашу Косапчука взять нас с собой на ночную операцию — вылавливать террористов. После недолгой организации (наш фотограф вооружает себя одним из стволов, конфискованных у мародеров) загружаемся двенадцать человек в мини-автобус.