Придет время, когда плющ и дикий виноград обовьют цехи, тогда зеленое солнце будет наполнять их гигантскую кубатуру веселым лесным светом. Работать будет приятно, как в роще.

– Берегись!

Мы едва успели отскочить к стене. Мимо нас мягко проехала автоматическая тележка. Штук десять листовой стали, подцепленные к ней сзади, прогромыхали по бетону. На площадке тележки стояла девушка в красном платке. Улыбаясь сплошными, молодыми зубами, она правила своим автокаром, едва прикасаясь пальцами к рычагам управления. На ней были аккуратное шерстяное платье, туфли и белые носки с голубенькой каемкой.

Я улыбнулся. Это было так не похоже на то, что я видел часа два тому назад, сидя на лавочке на приволжском бульваре.

Я не слишком люблю так называемую «красоту русской природы». Волга не вызывает во мне никаких особых восторгов. Большая, плоская и в достаточной мере скучная река. Уже на пристани и на плотах зажигали огни. Четко тараторила моторка. Внизу были видны крыши и ворота пароходства. Вдруг раздалось хоровое пение. Скорее даже не пение, а нечто смутно напоминающее пение. Какой-то уныло-залихватский речитатив, удивительно однообразный и бедный мелодией. Такой мотив мог создать, например, малоталантливый киргиз на третий или четвертый день вынужденного путешествия верхом по абсолютно голой степи. Высокие тенора пели в унисон:

Эх, та-та!
Ох, ти-ти!
Ух, та-та!
Их, ти-ти!

Я посмотрел вниз. Однако внизу было пусто. Только на пристани виднелись фигуры пассажиров.

Я так и решил, что это развлекались в ожидании теплохода советские служащие, проводящие свой очередной отпуск в путешествии вниз по матушке по Волге. Однако песня становилась все громче и громче. Через двадцать минут в открытых воротах товарной пристани появилась одна ситцевая спина, за ней другая, потом третья – спин двадцать пять или тридцать. Это были грузчики. Они тащили на цепи средней величины кусок листового железа. Таща его, они подбадривали себя ритмическими восклицаниями: «Эх, та-та, ох, ти-ти, ух, та-та, их, ти-ти…» Прямо картина Репина «Бурлаки», да и только! Вытащив на мостовую свой груз, «бурлаки» сбросили с плеч лямку, постояли минут двадцать, поплевали в ладони и принялись вновь тащить свой кусок железа, издавая уныло-ритмичные вопли.

Таким образом, на протяжении каких-нибудь трех часов я стал зрителем двух картин человеческого труда. Я прикоснулся к цепи, один конец которой уходит далеко вниз, в темное и страшное прошлое, а другой ведет в будущее, в то будущее, где цехи будут строиться в рощах и веселая комсомолка одним движением руки будет передвигать с места на место дома.

Я понял, как трудно будет нам преодолеть старые, рабские ритмы работы и как радостно и плодотворно будет это преодоление.

Мы бегло осмотрели цехи.

В литейном видели автоматическую формовку. Чистеньким формовочным станком управляла чистенькая, худенькая девушка. Ее движения были точны, целесообразны, ритмичны. Даже голубой формовочный песок в идеально чистом ящике никак не напоминал грязного, вонючего песка кустарной формовки. Машина облагородила труд, дала ему ясность, чистоту, быстроту, освободила человека от изнурительного напряжения, заставила человека подтянуться, выпрямиться, научила управлять, а не быть управляемым работой.

То же и в прочих цехах. Сталинградский тракторный полностью механизирован. Производство идет потоком.

В механическо-сборочном цехе стоит около тысячи новеньких станков, все – последнее слово техники. Сборка трактора происходит на движущейся ленте конвейера. Конвейер движется беспрерывно. Его беспрерывное движение организует стоящего у конвейера человека. Перебоев в производстве не может быть. Промедление одного влечет за собой промедление остальных. Конвейер наглядно показал непреложность того, что один за всех и все за одного. Быстрота и ритм конвейера сборочно-механического цеха определяют ритм и быстроту конвейера в литейном. Быстрота и ритм литейного требуют соответствующей быстроты и ритма подвозки и добычи угля. Ритм Сталинградского тракторного выходит за пределы одного города и начинает влиять на темпы всей связанной с ним промышленности.

Еще десять – пятнадцать таких заводов, еще десять – пятнадцать таких неуклонно движущихся кругов – и весь наш Союз начнет жить в новом, неудержимом, прогрессивно возрастающем темпе.

1931 г.

Политотдельский дневник

17 июня выехали. 18-го приехали. Я был болен. Нас встретил Костин. Он отвез нас на машине, сделавшей на своем веку сто шестьдесят тысяч километров, – то есть четыре раза вокруг света по экватору! – в Зацепы, на МТС.

Был вечер.

Мы пошли в дом и поднялись по деревянной лестнице во второй этаж. Костин занимает две комнаты, не хуже приличных московских, из которых одну предложил нам – столовую. Есть электричество. МТС дает свет даже железнодорожной станции.

Где-то все время постукивает двигатель.

В столовой, где нам постелили, – стол, над ним лампочка под маленьким цветным матерчатым абажуром, два окна, на них шторы; платяной шкаф, письменный столик, превращенный в туалетный, – с зеркальцем, флаконом, мылом, зубными щетками и книгами; несколько стульев; в уголке табуретка, превращенная в детский столик, – с тетрадками, книжками и т. д. У Костина гостит восьмилетняя дочь Леночка. Она спала здесь на диванчике. Теперь ее перевели к Зое Васильевне, жене начальника политотдела. Зоя Васильевна, молодая, милая, услужливая женщина, возится с Леночкой, заменяет ей маму.

Нас кормили, поили чаем, укладывали спать.

Сильный ветер, погода сомнительная, довольно холодно. Хорошо, что взял пальто. Температура около тридцати девяти, знобит. Звезды. Как старых знакомых узнаю Большую Медведицу, Кассиопею и множество других, коих не знаю имен, но хорошо помню форму. Очень белый и яркий Млечный Путь.

Всюду на столбах лампочки.

Свет в нескольких корпусах, но что там – неизвестно. И не хочется спрашивать, – скорей спать!

Близость станции. Сигналы. Семафоры. Звонки. В комнате несколько больших букетов полевых цветов.

Ложимся. Вокруг белые, чистые, чужие стены и чужие запахи нового места. Белая печь. За печью на вешалке пальто и две соломенные деревенские шляпы, которые называют «брили».

Елисеев тушит свет.

Я лежу. Меня мучат жар и бессонница. Вдруг слышу – во тьме Елисеев ест редиску. Ест, вкусно хрустя. Съел одну, начал другую. Потом еще. И еще. Что такое? Я не знал за ним такого аппетита.

– Елисеев!

– А?

– Что это вы грызете? Редиску, что ли?

– Нет. Наоборот, я думал, это вы.

– Нет, не я.

– Тогда, наверное, это мышь нашла что-нибудь на столе.

Он зажигает свет. Шарит по столу.

Он обходит всю комнату, ищет мышиную нору, ищет долго. Наконец находит возле печки спичечную коробочку и в ней большого жука. Все ясно. Это Леночка спрятала.

– Выбросить?

– Жалко Леночку.

Однако жук мешает спать.

Елисеев осторожно выходит в коридор и там осторожно кладет коробочку на стол. Все стихает. Темнота. Меня продолжает мучить жар. Потом я начинаю потеть. Потею так, что обе простыни хоть выжми. Никогда в жизни так не потел. А вокруг тридцать пять тысяч га колхозных полей, подготовка к уборочной, комбайны, тракторы, бригады, колхозы, полеводы, инструкции, противоречия; все это еще мне не совсем понятно, еще не разобрался, что к чему.

Так до утра.

Двадцать второго Костину нужно было съездить в колхоз «Красный партизан» – отвезти лозунги и материалы к предстоящей политбеседе. Пригласил нас. Часов в двенадцать мы отправились на бричке – Костин, Елисеев, Зоя Васильевна и я. Это километров десять – двенадцать.

По дороге смотрели хлеба. Очень хороши. Земля вокруг тщательно возделана.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: