Шундриков некоторое время внимательно слушал, прижав трубку к уху, и вдруг побледнел, встал, вытянулся.

– Служу Советскому Союзу, – сказал он, отчетливо произнося каждое слово, и глаза его странно блеснули.

Он снова стал слушать и через некоторое время снова повторил:

– Служу Советскому Союзу. Так точно. Понимаю.

Он еще немного послушал и потом аккуратно положил трубку на стол, на карту, рядом с кожаным ящиком аппарата. Он сел, вытер со лба пот и вдруг улыбнулся счастливой, озорной, мальчишеской улыбкой.

Все офицеры, которые были в это время в хате, впились глазами в бледное, счастливое лицо своего командира.

– Что? Что такое? Награжден орденом?

– Нет, – сказал Шундриков.

Офицеры вопросительно переглянулись.

– Приказ Верховного Командования Маршалу Советского Союза Коневу, – сказал Шундриков, – и там написано: в боях за прорыв обороны противника и за форсирование реки Прут отличились войска таких-то и таких-то и в том числе летчики подполковника Шундрикова.

Шундриков встал:

– Поздравляю вас, боевые друзья! Поздравляю вас с наградой!

И все офицеры, летчики подполковника Шундрикова, вытянулись и четко произнесли:

– Служим Советскому Союзу!

Я остановился в чистой и прохладной молдаванской хате с глиняным мазаным полом, на котором были разостланы домотканые дорожки.

Перед вечером в комнату вошел хозяин. Это был крупный старый человек с коротко остриженной круглой головой и плохо выбритым твердым подбородком. И голова и подбородок его полуседые, черно-серого цвета. Усы и густые брови черные. Большими, грубыми руками он постелил на стол чистое серое холщовое полотенце с зелеными каемками, поставил на него миску с оранжевой дымящейся мамалыгой, миску с брынзой, кувшин и две кружки.

– Не угодно ли будет попробовать нашей молдаванской мамалыги и выпить нашего бессарабского вина собственного виноградника? – сказал он, старательно подбирая русские слова.

Как видно, он когда-то хорошо говорил по-русски, но забыл этот язык и напрягает память, чтобы вспомнить его.

Я поблагодарил и пригласил хозяина поужинать вместе со мной. Он, видимо, только этого и ждал. Ему хотелось поговорить.

Мы взяли, как это полагается по молдаванскому обычаю, руками по куску мамалыги, обмакнули ее в соленую брынзу и съели, запив розовым, кисленьким, душистым винцом.

Потом я вынул коробочку и предложил своему хозяину табаку. Он скрутил цигарку и с наслаждением затянулся.

– Давно не курил такого табачку, – сказал он.

– Вот тебе раз. Да ведь у вас в Молдавии родится отличный табак.

– Где там табак! Боже сохрани сеять табак! Строго запрещено. За каждый корень табака румынские правители накладывали штраф и сажали в тюрьму. У них монополия. Табак можно только покупать в лавочке. А самому сеять – боже сохрани! Но разве же в лавочке купишь?

– А что?

– Денег нет. Налоги задавили. Ничего у нас нет. Соли нет. Спичек нет. Материала никакого нет. Что своими руками можем сделать, то и есть. Видите?

И он показал на себя своей большой, как лопата, черной рукой землепашца.

И точно. Все на нем было самодельное: на ногах самодельные постолы из сыромятной кожи, сшитые кожаными нитками, домотканые шаровары, домотканая свитка.

– Как же вы живете?

– А так и живем.

С жадностью он стал расспрашивать о положении на фронтах, о жизни Советского Союза, о Красной Армии… Он прислушивался к каждому моему слову. Он прикладывал ладони ковшиком к уху, с величайшим вниманием морщил лоб, стараясь не пропустить ни одной мелочи.

Я рассказал ему о разгроме немцев под Корсунь-Шев-ченковским, о брошенной неприятельской технике, о делах под Львовом. Все это для него было новостью. Он ничего не знал.

Он все время качал своей крупной стриженой головой и цокал губами.

– Ц-ц-ц! Скажи на милость! А мы здесь ничего не знали, – сказал он, вдруг понизив голос и покосившись на Дверь.

Очевидно, в нем был еще силен рефлекс осторожности, боязни, что его подслушивают, рефлекс, выработавшийся за время фашистского владычества.

Он сам поймал себя на этом и широко, доверчиво Улыбнулся.

– Вот, знаете, я с вами разговариваю, а сам все время нет-нет да и задрожу. Мне все время кажется, что за мной кто-то шпионит, а потом придет полицейский и заберет в кутузку. Ох, как мы тут жили! Ну, теперь, слава богу, надеюсь, все пойдет по-другому. Свет увидим. Будем жить так же свободно, как тогда, когда родная Красная Армия пришла к нам в первый раз.

Он немного помялся, погладил свои темные усы.

– Извините, я что вас хотел спросить… одну минуточку повремените…

Он проворно ушел в какую-то каморку, долго там возился и наконец вернулся, застенчиво держа в больших пальцах маленькую серебряную медаль на старенькой, потертой георгиевской ленточке. Я сразу узнал ее.

– Я ее все эти черные годы берег как зеницу ока. Скажите, прошу я вас: могу я ее теперь носить, эту дорогую для меня память? Все-таки я на действительной в Варшавской крепости служил, в крепостной артиллерии. Потом, как началась война, меня с двумя орудиями отправили в Порт-Артур. В Порт-Артуре воевал. Генерала Кондратенко помню. Хороший был человек, царство ему небесное! Храбрый генерал.

Он перекрестился.

И я вдруг понял, почему мне с самого начала показались как-то странно знакомыми и эта круглая стриженая голова, и эти темные усы, и этот крепкий, выскобленный подбородок, и эти острые, умные глаза под густыми бровями. Старый русский солдат. Да, это был старый русский солдат, несмотря на многолетнюю насильственную румынизацию сохранивший свой особый, типический характер.

– Так что, видите, я старый русский солдат, – как бы отвечая на мои мысли, сказал он. – Я и на империалистической был. С немцами воевал.

Глаза старика гордо блеснули отражением старой русской славы. Его немного сутулые плечи выпрямились. Он широким жестом вытер усы и крякнул.

– Ну, если так, – сказал он, – то разрешите мне тогда налить еще по одной кружке нашего бессарабского и выпить за нашу советскую Красную Армию. И чтобы мы этих подлецов фашистов больше в глаза не видели!

Он сдул с розового вина красную пену, окунул в него свои солдатские усы и выпил не отрываясь всю кружку, до дна.

Днем было тепло. А сейчас прохладно, туманно. В Карпатах тает снег, и оттуда тянет весенним холодком. Зеленоватая, туманная луна стоит над селом. Звезда, чистая, прозрачная, как ледяная слева, висит в серебристом небе над камышовой крышей. Над крышей силуэты двух аистов. Аисты неподвижно стоят над большим гнездом.

Тихо. Только слышно, как где-то далеко, на краю села, лает собака. Да изредка доносится с шоссе ровный шум идущих на запад танков. Они идут всю ночь.

Пробираюсь в узком коридоре улицы между двух высоких глухих стен, сложенных из больших кирпичей, сделанных из земли с соломой и сверху обмазанных глиной.

В одном месте за забором слышатся голоса, приглушенный смех. Осторожно заглядываю во двор. Белая стена хаты, фосфорически сияющая в лунном свете. Белые безрукавки и черные высокие шапки парней. Серые свитки и платки девушек. Ночное гулянье.

Но откуда взялись эти парни? Днем я ходил по селу и не видел ни одного человека призывного возраста. В чем дело? Впрочем, скоро все выяснилось: при первом удобном случае они, угоняемые фашистами в тыл, убегали.

И вот теперь они сидят на завалинках родного дома со своими девушками и вполголоса поют частушки, вывезенные с Украины.

Тихонько напевает приятный молодой голос украинские слова с сильным молдавским акцентом. И девушки подхватывают припев.

Луна плывет над селом. Черные, голые деревья, черные крыши.

В серебряном, лунном небе шумят самолеты. Это наши ночные бомбардировщики идут на работу. Идут на Яссы, идут на Констанцу.

Идут, чтобы как можно скорее с корнем выжечь гитлеровскую заразу, где бы она ни гнездилась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: