— Извините, — уважительно, но твердо ответили таможенники. — Таков порядок.

Проклиная в душе Витин порыв и свою недогадливость (картину можно было «забыть» в отеле), господин Ван-дер-Мюльде принялся распутывать бечевочки, снимать слой за слоем желтую оберточную бумагу. (Витя заботливо спеленал в дорогу свое детище.) Наконец «Горнист» был обнажен.

Две-три секунды таможенники рассматривали картину, затем обменялись понимающими взглядами, и один из них с вежливейшей издевкой заключил:

— Да, это действительно не Рембрандт. Заворачивайте обратно.

Я, видевший работу Вити Шубейкина, согласен с таможенниками: это был, конечно же, не Рембрандт. Это был Питер Брейгель Старший — один к одному.

Директор Художественного фонда Генрих Кашкаедов разделяет мою точку зрения. С одним, правда, уточнением, манера та же, говорит он, да уровень разный — Питер Брейгель Старший в подметки не годится Вите Шубейкину.

ТРУБКА

Одно время, когда еще был молодым и форсистым, курил я трубку. Довольно долго курил, несколько лет. Сначала, знаете ли, поигрывал в этакого маститого писателя, а потом втянулся. У меня даже тогда приличная коллекция образовалась. Незаметно образовалась, постепенно. Некоторые сам покупал (одну аж из Швеции привез, приобрел в Стокгольме, в мелочной лавчонке на последние кроны — не удержался), другие дарили приятели на дни рождения — как закоренелому трубочнику. А иногда случалось и так: закуришь где-нибудь в компании, в гостях, а хозяин увидит — «О, да вы, гляжу, трубку курите! Я, знаете, тоже как-то баловался. Она у меня, между прочим, сохранилась. Вот! — как вы ее находите?» — и покажет какую-нибудь замарашку. Ну, колупнешь ее пальцем, мнение авторитетное выскажешь (а я уже себя знатоком почитал, специалистом) — хозяин расчувствуется и подарит.

Потом коллекцию я разбазарил (суетный век наш не способствует этому неторопливому, «аглицкому» занятию), снова перешел на сигареты, себе оставил парочку «рабочих» трубок — тоже побаловаться иной раз — и все.

Но с одной «коллекционной» очень долго не расставался, хотя и не курил из нее никогда. Только поняв окончательно, что собирателя из меня не получилось и свои «Тринадцать трубок» мне не написать, я завернул её в чистую тряпицу и отвез туда, где взял когда-то.

Берег (и сберег) я трубку не за редкие ее достоинства, не за особенную красоту или древность, а потому, что связана была с ней одна история, пустячная, пожалуй, даже анекдотичная, но круто переменившая жизнь ее владельца, уберегшая его от судьбы то ли героической и жертвенной, то ли злодейской.

Не стану, однако, забегать вперед да философствовать на голом месте. Лучше расскажу по порядку.

В свое время подарил мне эту трубку мой добрый теперь знакомый (а тогда была наша первая с ним встреча) — агроном Виталий Иванович Семипудный. Сидели мы у него дома, я, испросив разрешения, задымил; хозяин — по той самой схеме: «О, да вы трубочку курите! Сейчас я вам кое-что покажу», — порылся в комоде и достал ЕЁ.

Трубка оказалась старинная, то ли голландская, то ли немецкая: маленькая висюлька-носогрейка, с позеленевшим кольцом и дырчатой металлической крышечкой. Бюргерская, словом, такая.

— Знаменитая трубочка, — сказал Виталий Иванович. — Для нашей, конечно, фамилии. Вот если бы не она, неизвестно, как и моя бы жизнь сложилась. Вполне возможно, закончил бы я, вместо сельхозинститута, какой-нибудь там МГИМО, сидел бы сейчас не дома, не на родной земле, а где-нибудь в Колумбии, и не с вами чан распивал, а… с Габриэлем Маркесом, к примеру… А может, и… не приведи господи что!

Принадлежала трубка покойному отцу Виталия Ивановича Ивану Пантелеймоновичу Семипудному, тому досталась в наследство от деда, дед же привез ее будто бы еще с первой империалистической, в качестве трофея.

Но — не в предыстории дело. Виталий Иванович подробной биографией трубки никогда и не интересовался. По случай, связанный с ней, помнил — со слов отца. Наш рассказ, стало быть, пойдет уже как бы из третьих уст — и читателю придется смириться с неизбежными потерями: скажем, с отсутствием документально точного места действия и конкретных исторических дат. Впрочем, это и не столь важно.

Значит, так. Отец Виталия Ивановича был одним из первых стахановцев на селе. Однажды в страду он убрал хлеб с трех тысяч гектаров. Прицепным комбайном! Это была фантастическая производительность. Нынче вон у нас, на теперешней могучей технике, редко когда больше тысячи гектаров убирают — да и то лишь передовые комбайнеры.

Ивану Пантелеймоновичу дали орден Ленина, избрали депутатом Верховного Совета СССР (вместе со знаменитой Пашей Ангелиной они там, между прочим, оказались — в первом созыве) и назначили его заместителем председателя облисполкома. Одним из заместителей. Вот так вот! Скаканул мужик из простых комбайнеров сразу в громадные начальники. Теперь подобное и представить невозможно, хотя, может, кой-кого и не мешало бы пересадить — нет, не с комбайна за руководящий стол, а наоборот. Ну, а тогда были годы отважного выдвиженчества — и не такое еще случалось. Короче, вручили ему бразды: рули, Иван Пантелеймонович, на новом поприще!

Квартиру в городе дали, в новом, только что отстроенном доме, проект которого в тридцать шестом году на Парижской архитектурной выставке высшую награду получил — Гран-при. Там квартирки — закачаешься! И сейчас еще, как посмотришь, зубы от зависти сводит, и в свою панельную малогабаритку улучшенной планировки заходить потом не хочется. По тем же временам — вообще покои! Даже, вообразите себе, предусмотрена была комната для прислуги, сразу за кухней. В кухню, то есть, хозяин мог вовсе не заходить, а только покрикивать: «Маруся! Живо несите щи!»

Жена, Пелагея Карповна, не хотела в город ехать, неделю ревмя ревела: куда же я — без коровы, без поросят, курей?! Но что будешь делать? — не отпускать же мужика одного. Семипудные переехали. Все побросали: огород неубранный, скотину. Свинку, правда, одну взяли. А только и ее вскорости пришлось ликвидировать, как класс, не дожидаясь холодов. Именно что — как класс. Держать-то было где, имелись вокруг дома сараюшки — городушки. Но, во-первых, помотайся-ка в сараюшку к ней с шестого этажа с ведром помоев. Во-вторых, кому пришлось мотаться? — не прежней Поле, а жене зампредисполкома (домработницей Семипудные не сразу обзавелись, а кто они такие — все в доме знали еще до их приезда). Ну, а в-третьнх, не было смысла держать свинку. Какой же смысл, если и свинину, и баранину, и обскую стерлядку, свеженькую, Ивану Пантелеймоновичу приносили прямо на дом. Смысла, значит, не было, а был от свинки один кулацкий душок. И ее ликвидировали.

Прожили они в городе с полгода — и отец понял: не на месте он. Не по нему эта должность. А честнее сказать — он не по должности: головой слаб. Не в том смысле слаб, что ума не хватает, а в том, что грамотешки мало, знаний. Да это бы ладно: грамота — дело наживное, можно и получиться. Он еще другое о себе понял — главное: нет у него настоящих организаторских способностей, умения людьми руководить, обстановку схватывать, просматривать её насквозь и вперед на будущее. На таком-то высоком уровне — нет. Этого еще никто вокруг не успел заметить, а он почувствовал, сам (был, значит, ум-то, природный, не испорченный). И еще он почувствовал: удержаться, конечно, можно. Там, где котелком не довариваешь, взять горлом, кулаком — по столу. И брали — другие, рядом с ним сидящие и даже пониже его.

Но Иван Пантелеймонович решил для себя: надо уходить. Уходить, уходить! Бежать, пока не поздно. Жене Поле так и сообщил о своем решении: «Треба тикаты, жинка. Пропаду тут. Загину». Специально по-хохлацки ворочал, смягчал тревожный разговор шутливостью. Про другое свое соображение — про то, что можно и не пропасть и, наоборот даже, самому судьбы человеческие за вихор схватить, он ей, разумеется, не сказал. И уж тем более не стал исповедоваться: какая это сладкая отрава, какой соблазн — за вихор-то ухватить. Ни к чему, — трезво подумал, — не бабьего это ума дело. Хорошо, что сам понял и вовремя успел тормоза включить. А то и он начал было уже входить во вкус. Нет, кулаком по столу пока не стучал, у него свой способ наметился. Надо, допустим, решить какой-нибудь сложный вопрос, окончательный приговор вынести — Иван Пантелеймонович сейчас трубочку запалит (он ее стал курить сразу после назначения на должность, для авторитета), дымком занавесится, глаз карий ущурит и смотрит на собеседника умненько. Смотрит и помалкивает: дескать, я-то знаю выход из положения, мне он известен, да я хочу, дорогой товарищ, чтобы ты сам! сам его поискал, мне интересно понять — какой ты есть кадр? А собеседник и ерзает под взглядом Ивана Пантелеймоновича, и крутится, и вьется, как червяк на крючке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: