Ивану Пантелеймоновичу сделалось вовсе не уютно — как малой букашке на чистой ладони.

Через двадцать минут ему вынесли брюки — целые и отутюженные.

«Надевайте», — сказали.

Иван Пантелеймоновнч влез в штаны (опять у него чего-то руки запрыгали); «конвоиры», или, лучше назвать, телохранители, оглядели его бестрепетно, и одни, сказав: «Позвольте», — коротким движением поправил сбившийся галстук.

Его вернули в тот же вестибюль, усадили на короткую бархатную скамеечку, вежливо порекомендовали сейчас в зал не входить, дождаться перерыва.

Тем и закончился инцидент.

В гостинице Иван Пантелеймонович осмотрел брюки. Следов дыры (там с блюдце выгорело) не было. Что удивительно — но было и следов ремонта. Он уж и наизнанку выворачивал брюки, и чуть не носом проелозил по месту катастрофы — не было следов! Все цвет в цвет — и никаких тебе шовчиков. Может, подменили на новые? Так опять же; где взяли точно такие? Сшили? Уж больно скоро. Разве что у них там, за ширмой, шибко крупный специалист сидел? Стахановец в своем деле? Или даже — двое-трое? По и при таком раскладе одна деталь смущала Ивана Пантелеймоновича. У него на старых брюках, в интересном месте, пуговка имелась приметная, со щербинкой. Он еще пальцем об нее все время царапался. Так вот, пуговица осталась на том же месте. И в ту же сторону щербинкой повернутая. Чудеса!

Эта загадка так поразила Ивана Пантелеймоновича, что он на время, пока находился в Москве, словно бы позабыл про все предшествующее ей. Ну, забыл не забыл, а как-то поблекло оно, стушевалось.

Оказалось, однако, — лишь на время.

Вернувшись домой, Иван Пантелеймонович заболел непонятной болезнью.

Во-первых, он не смог курить трубку. Не вообще не смог, а так, как раньше, и в определенные моменты. Он раскуривал ее, окутывался дымком, собирался уже значительно прищуриться на собеседника — как вдруг чувствовал: не может! Наплывали тягостные видения: как давит его чугунной задницей человек из стены; как тащат его, полуобморочного, вниз по мраморным ступеням, а он ботинками по ним — тук-тук-тук-тук! Вставали перед лицом замороженные глаза этого… у притолоки, росли, заслоняли собой всё и всех… Иван Пантелеймонович слепнул.

Но это была ешё не сама болезнь. Такое-то можно было, наверное, объяснить. И превозмочь.

А вот другое, необъяснимое…

Иван Пантелеймонович сидел в кабинете один, за просторным своим столом. Сидел — ничем ничему. И внезапно начинал уменьшаться. Ощущал: уменьшается. и главное — видел! Руки, лежащие на столешнице, становились ма-а-аленькими, маленькими… и летели, проваливались вместе со столом. А следом, прикованный к рукам, летел вниз, сокращаясь в размерах до зерна, до маковой росинки, весь Иван Пантелеймонович. В тревоге опускал он взгляд ниже, под стол — и видел: крохотные ножки его догоняют проваливающийся пол. И — б-ззззз! — тонко звенело в голове.

«Такой становлюсь — в микроскоп не рассмотришь», — объяснял эти спои состояния Иван Пантелеймонович.

Врачи покрутили его, повертели, пошептались между собой — ничего не установили. Сказали: наверное, это на нервной почве.

Ивана Пантелеймоновича отпустили с должности.

Жена Пелагея Карповна не ревела, страдала по-городскому, интеллигентно — с мокрым полотенцем на голове. Но ничего, оклемалась.

Дома, в деревне, болезнь скоро оставила Ивана Пантелеймоновича Он опять стал работать на комбайне. Работал хорошо, хотя тот свой рекорд ему повторить больше ни разу не удалось.

Одно было неудобно попервости. Трубку он забросил. а от махорки успел отвыкнуть. Курил, поэтому, дорогие папиросы «Казбек» и «Северная Пальмира». Друзья механизаторы называли их «наркомовскими», охотно угощались и за один перекур разоряли Ивана Пантелеймоновича в прах.

По потом была воина — и старшина-танкист Семинудный снова привык к махорке.

Е-ДВА, Е-ЧЕТЫРЕ

Ах, как просто, а вместе изящно и благородно зачинали свои произведения классики!

«Все счастливые семьи похожи друг на друга»…

Или вот еще: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова».

А теперь?.. «Однажды играли в шахматы у зам. начальника управления материально-технического снабжения Карапузина»… Ну, что это такое, ей-богу? Нелепость какая-то. И неправдоподобность. У зам. начальника управления материально-технического снабжения (ху! тяжело-то как) — ив шахматы. Добро бы еще в преферанс.

Но что поделаешь — играли именно в шахматы. Гоняли пятиминутки, с часами. Блицевали. Скромно играли, без конногвардейского шика. И — насухую. В отличие от нарумовской компании, где — вспомним — к утру «шампанское явилось», здесь бокалами не звенели. Хотя выпивка имелась. Стояла на кухне водочка, пивко чешское, закуска к ним соответствующая: балычок, сыр «рокфор». Желающие могли сходить подкрепиться. Желающих, однако, не было: так всех приковала игра. Партнеры сидели, посунувшись друг к другу, напряженные, сосредоточенные, стремительно переставляли фигуры, еще стремительнее включали часы. Такой стоял пулеметный стукоток. И все молчали. Даже ожидавшие своей очереди (их четверо играло).

Один хозяин квартиры Глеб Карапузин позволял себе время от времени балагурить. Но как-то отрешенно, ни к кому не обращаясь. Выборматывал между ходами слова каких-то, похоже, блатных песенок: «Ты думаешь, напал на дикаря… да я тя сделаю культурно, втихаря». И «делал», надо отдать ему должное, чаще, чем другие, побеждал.

И был там среди играющих, то есть среди наблюдающих за игрой, один писатель, Зеленин. Он пообщаться зашел, поболтать на какие-нибудь необязательные темы, расслабиться — после своих одиноких трудов. Они с Карапузиным знакомы были со школьных лет и, несмотря на то, что жизнь распорядилась их судьбами очень уж по-разному, поддерживали отношения. Даже берегли их. Особенно Зеленин. И не потому он дорожил дружбой с Карапузиным. что тот сидел на высоком, «кормовом» месте, нет: Зеленин ни в чем «материально-техническом», кроме пишущей машинки, никогда не нуждался. Просто в квартире приятеля, старого холостяка, всегда можно было за легкой и лихой беседой («Эх, живы будем — не помрем, а помрем — травой взойдем»), отвести душу, снять стресс, отдохнуть, наконец, от «проблемных» разговоров с коллегами-литераторами — всегда однообразных, мучительных и бесплодных. Глеб, несмотря на солидную (и скучную — по мнению Зеленина) должность, был человеком светским, раскованным, и компания у него обычно собиралась для такого времяпровождения подходящая — разношерстная. Писатель кое-кого знал, по именам: Эдик — программист, Сеня — директор плавательного бассейна, Вадим… этот малопопятным для Зеленина делом занимался — сопровождал поезда с контейнерами: две недели катается, три отдыхает.

Сеня, Эдик и Вадим были здесь и сегодня.

По сегодня Зеленину не повезло: нарвался он на этот турнир. Сидят, примагниченные к столу, долбят по кнопкам часов, как дятлы. На него — ноль внимания. Даже, наверное, и не поняли — кто это еще вошел. Вошел и вошел… лишь бы не мешал, не вякал. Прямо фанаты какие-то.

Писатель посидел, посидел — заскучал. Попросил разрешения сыграть одну пятиминутку, испробовать себя в этом скорострельном деле.

Сеня, Эдик и Вадим уставились на него настороженно-мутными взглядами.

Карапузин усмехнулся.

— Ну, садись, — сказал. — Только учти: это тебе не романы сочинять — тут головой думать надо.

Стали играть. Зеленину мешали часы — он забывал выключать их. Приятель, злясь, делал это за него. Свои ответные ходы он наносил (именно наносил) мгновенно, как кошка лапкой — хап!

Зеленин непозволительно долго думал. Дважды, по дилетантскому обыкновению, он попытался переходить. Карапузин, так же мгновенно и молча, вернул его фигуpы обратно.

Дело близилось к финалу, то бишь к эндшпилю. И тут Зеленин увидел, что следующим ходом ставит Карапузину мат. Он не сразу поверил глазам, промедлил какую-то секунду — и уже занес было руку, как вдруг приятель хищно сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: