Провожал он Майю обычно до конечной остановки академгородковского экспресса, на прощанье по-братски целовал в холодную щечку. Да, именно братом он себя чувствовал в такие минуты, причем младшим. Наверное, оттого, что Майя сама, сделав едва заметное, изящное движение, подставляла ему щеку — приказывала: целуй! И, обернувшись, махала из дверей перчаткой: «До завтра!»

Мог, наверное, должен был Телятников догадаться вовсе не о братских чувствах Мани. В театре, например, когда она, утонув в кресле, делалась вдруг маленькой, беззащитной какой-то, когда полумрак растворял ее строгую красоту, и она, в особо чувствительные моменты, полуоборачиваясь, коротко взглядывала на него и прислонялась плечом — словно спрашивая: «Хорошо нам, а?» Или когда промелькнуло у нее — и раз, и два — словечко «мой», пусть и в таком несерьезном контексте, как «недотепа ты мой» и «мой ты инвалидик» (был случай — Телятников сломал палец и недели две носил гипс).

Мог, да не мог. Не мог, прежде всего, поверить в такую возможность. Да, в театре, в полумраке, когда она прижималась к нему плечом, Телятникова. что скрывать, окатывала волна нежности к этому доверчиво дышащему рядом существу. Но вспыхивал свет. Маня поднималась из кресла юной графиней, прямо — «кто там, в малиновом берете, с послом испанским говорит?»… А кто тогда рядом-то сидел?.. Не-ет, здесь Онегина подавай. А Телятников что? Паж, братик — и на том спасибо.

Он ни черта толком не понял даже после того странного случая в общежитии, нарушившего равновесие их отношений.

Как раз он носил гипс, был на больничном, скучал в комнате один. Майя пришла навестить его, примчалась в обеденный перерыв: как ты тут, инвалидик? В сумке у нее оказалось полно разных домашних харчей, даже термос с горячим кофе она прихватила. Телятников — хотя не голоден был, но как не оценить такое движение — уплетал ее разносолы, мычал, закатывал глаза: «Ну, Майка! Ну, даешь! Ну, умница!» Майя сидела рядышком, подперев рукой подбородок, смотрела на него, улыбалась — непривычно мягкая, домашняя.

— Жутко представить! — весело сказал Телятников. — Вот влюбишься когда-нибудь — ведь забросишь меня, сироту.

— Ты бы меня не бросил, Володенька, — вздохнула Майя, чуть касаясь, провела рукой по его волосам, по лицу и вдруг судорожно, крепко прижала ладонь к щеке.

Телятников калечной рукой притянул ее за плечи, намереваясь благодарно чмокнуть в лобик, но вместо этого, — прямо как в романах пишут, — уста их слились в горячем поцелуе.

Слишком долгим получился этот внезапный поцелуй, Пьянеющий Телятников все сильнее прижимал к себе задохнувшуюся Майю, она, наконец, с болезненным стоном, оторвалась от него, вскочила, отошла в угол. Постояла там, закрыв лицо руками, потом тряхнула головон и, не оборачиваясь, глухо проговорила:

— Прости, Володя. Я, наверное, дура несовременная, но… вот это — только после свадьбы.

«Какой свадьбы? Чьей?» — метнулось в голове Телятникова.

Он продолжал ошалело сидеть.

Маня одевалась.

Телятников кинулся помочь ей. Она поняла его порыв по-своему, мягко придержала: «Все-все, Володенька! Не надо больше. Пока.» И снова — ладонью по щеке, нежно, умоляюще.

Как будто в кино. Будто не с ним. И Майя — не Майя, а какая-нибудь там Маша Дубровская, которую собрались выдать за немилого князя-Верейского, и она прибегала последний раз — проститься со своим несчастным любимым… или — несчастным влюбленным.

Полным идиотом надо было быть, чтобы не догадаться: Майя не вообще свадьбу имеет в виду, не чью-то, не с кем-то другим. И все же Телятников не сообразил. Вернее, он по-другому перепел её: Майя не из таких, чтобы позволить себе подобное до свадьбы. В принципе. Но в это он и раньше верил. И зачем было подчеркивать?

А сегодня она сообщила ему об именинах, совмещенных с Новым годом. День был суматошный, предпраздничный, Майя перехватила его в коридоре на бегу. «Приезжай пораньше, — сказала. — Часам к десяти. И, пожалуйста, будь в форме, Вовка. Тебе предстоит очаровать моих чопорных родителей». И словно извиняясь за свою деловитость, быстро прикоснулась к нему, поправила сбившийся галстук. Как будто ему вот сию минуту уже предстояло расшаркиваться перед папой-мамой.

И вот торчал Телятников перед зеркалом, не решаясь — какую из двух имеющихся, более-менее приличных, рубашек выбрать? Надеть батник, серо-голубой, с погончиками? Но к нему галстук вроде не личит. Белую? Шибко уж вид жениховский… И тут ему горячо ударило в голову: жених! Иначе — зачем очаровывать папу с мамой?.. Да к черту родителей — он давно жених. Как раньше не дотумкал?

Телятников содрал рубашку, бросил, сел на кровать. Сидел, уронив руки, как приговоренный. Ведь он даже не спросил еще себя — любит ли Майю. Не успел… Да, любит, любит, конечно. Но любит ли так? Так ли любит?.. Ах, да и не в Майе дело. Не в ней самой. Отчего же не любить ее, и кого же тогда еще? Но чтобы через каких-то два часа и — как это? — обручение. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит… Телятникову казалось: что-то огромное, неотвратимое движется на него. Словно Оперный театр сдвинулся вдруг с места и медленно пошагал своими величественными ногами-колоннами. Так что же, туда, значит, — в пирамиду? Навсегда? На всю оставшуюся жизнь?

Таким, полуодетым, растерянным, и застали его неожиданно ввалившиеся Марик и Рудик.

У Марика и Рудика возникла, оказывается, роскошная идея: заявиться сегодня к Майке — незваными. Они не комплексовали из-за аристократической холодности Майи. Видали они аристократок! И папа-членкор их не смущал. Видали они членкоров! Они, вообще, все видали. К тому же Марик и Рудик успели подогреть свою отвагу. И Телятникову кой-чего принесли — в пузатой импортной бутылке с надписью «Клаб-99». Налили полстакана, остатки выплеснули себе: «Ну, проводим старый!» Марик сказал, что в этот напиток необходимо положить лед, но поскольку льда у Телятникова не было и быть не могло, наскреб в свой стакан инею с оконного стекла. А Телятников с Рудиком хлопнули виски неразбавленными.

Телятников задохнулся, вытаращил глаза:

— Мужики! Разыграли, черти! Это же самогонка!

Марик и Рудик «выпали в осадок»: кому стравили! ай-ай-ай! Ну скажи, сознайся — коньяк тоже клопами пахнет?

От виски ли, от балдежа ли их все для Телятникова упростилось. И даже вопрос, во что одеться, перестал мучить. Конечно, батник. А сверху — курточка комбинированная. Сой-дет!

На улице уже, далеко от общежития, он спохватился: подарок-то! Ведь как-никак день рождения. А четвертная, прибереженная им для праздничных безумств, осталась в отвергнутом пиджаке. Они наскребли по карманам девять рублей с копейками и в дежурном гастрономе, в промтоварном киоске (универмаг уже не работал) купили зa семь восемьдесят синтетического медвежонка. Самого маленького и дешевого выбрали — по деньгам. Подарок, для трех-то инженеров, получился нахальный, студенческий, спасти его, то есть их, могла только какая-нибудь, тоже студенческая, хохма. И хохма родилась.

Пока ехали в автобусе, сочинили стишок. Телятников сочинил, поскольку Марик и Рудик, молившиеся на Высоцкого и Клячкина, сами не в состоянии были связать и двух строчек.

Вот такой получился стишок:

Медведи, на что уж серьезные звери,
И те в этот день усидеть не сумели.
Покинув берлоги и выплюнув лапы,
Они убежали от млмы и папы.
Медведи назад нипочем не вернутся,
Медведи сегодня как свиньи напьются.
Медведи отважно «Бродягу» споют.
Съедят винегрет и под стол наблюют!

Хороший вышел стишок — в масть. Вполне оправдывающий одного жалкого мишку на троих. Три последние строчки, правда, отдавали кабацким душком. Но, во-первых, не осталось уже времени облагородить их, а во-вторых, Марик и Рудик имено от этих последних строк опять «выпали в осадок»: «Полный кайф, старик! Отпад! Не вздумай переделывать!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: