Перед походом.
Темный неосвещенный туннель. Поблескивают рельсы в пляшущем свете электрического фонаря. Троица взгромождается на узкую платформу электродрезины. Синяя искра на мгновение с треском озаряет сырой свод. Мимо проплывает лампочка, горящая вполнакала.
– Как красиво, – говорит Писатель. – Темнота и ничего не видно… А вы в самом деле профессор?
– Да.
– Меня зовут… – начинает Писатель, но проводник прерывает его:
– Тебя зовут Писатель.
– Гм… – говорит Профессор. – А меня как, в таком случае?
– А тебя – Профессор, – отвечает проводник.
– Меня зовут Профессор, и я профессор.
– Польщен, – говорит Писатель. – Значит, я – писатель, и меня, естественно, все зовут почему-то Писатель. Представляете, как неудобно?
– Известный писатель?
– Нет. Модный.
– И о чем же вы пишете?
– Да как вам сказать… в основном о читателях. Ни о чем другом они читать не хотят.
– По-моему, они правы, – замечает Профессор. – Ни о чем другом и писать, наверное, не стоит.
– Они не совсем правы. Писать вообще не стоит. Ни о чем. А вы – химик?
– Скорее физик.
– Тоже, наверное, скука, а?
– Пожалуй. Особенно когда долго не везет…
Туннель позади. В предрассветной темноте, озаряемая искрами от тролля, электродрезина катит по насыпи.
– А у меня наоборот, – говорит Писатель. – У меня скука, когда долго везет…
– Это кому долго везет? – осведомляется проводник. – Ты же каждый день на скачках просаживаешься.
– Уважаемый Соколиный Глаз! – провозглашает Писатель. – Мы с Профессором говорим о совсем других скачках. Мы с ним скачем всю жизнь, и это называется у нас не стипль-чез, а отражение объективной действительности, или, говоря языком профанов, поиски истины. Она прячется, а мы ее ищем. Найдем, поймаем, побалуемся и скачем дальше. Верно, Профессор?
– Моя истина, во всяком случае, не прячется, – отвечает Профессор. – «Бог хитер, но не злонамерен».
– Дьявол, – поправляет Писатель.
– Эйнштейн говорил – «бог», а имел в виду природу
– А манихейцы говорили – «дьявол», и имели в виду дьявола. Так вот ваш дьявол, может быть, и не злонамерен: он как спрятал вашу истину в самом начале один раз, так и плюнул на нее. А вы ходите и копаете – то в одном месте, то в другом. В одном копнули – ага, ядро состоит из протонов. В другом месте копнули – красота, треугольник а-бэ-цэ равен треугольнику а прим-бэ прим-цэ прим. Вы неплохо устроились. А вот мой дьявол – другое дело. Он не сидит сложа ручки. Я истину откапываю, а он в это время с нею что-то делает. И получается так, что откапывал я истину, а выкопал дерьмо. Возьмите там какой-нибудь закон Архимеда… С самого начала он был правильный, и сейчас он правильный, и всегда будет правильным. Каждый может его проверить, пожалуйста. А стоит взять какой-нибудь расписной горшок восьмого века… Да в восьмом веке в него объедки кидали, а нынче он в музее стоит и вызывает восхищение лаконичностью рисунка и неповторимостью формы, и все вокруг ахают до тех пор, пока не выясняется, что никакого он не восьмого века, а сработал его одноглазый Гур и подсунул в раскоп для сенсации… И форма у него осталась неповторимой, и рисунок лаконичный, но аханье, как ни странно, стихает…
– Ну, вы неправы, – говорит Профессор. – Вы говорите о профанах и снобах…
– Ничего подобного, – говорит Писатель. – Я говорю о горшках. Я сам двадцать лет леплю такие горшки. И поскольку я писатель достаточно известный, то они восхищают книголюбов лаконичностью рисунка и неповторимостью формы. А лет через десять придет мальчик и в простоте душевной заорет про голого короля… А через сто лет – кто его знает? – явится другой мальчик и заорет «эврика!» по моему поводу. Что, и такие случаи бывали…
– Господи, – произносит Профессор. – И вы об этом все время думаете?
– Первый раз в жизни. Я вообще очень редко думаю. Мне это вредно.
– Я имею в виду, что невозможно, наверное, писать, например, роман и все время думать, как он будет читаться через сто лет…
– Конечно, невозможно. А с другой стороны, если его не будут читать через сто лет, на кой черт его писать..
– А деньги! – со злостью замечает проводник. – Ты за него не беспокойся, Профессор, ни о чем таком он не думает. О бабах он думает, о скачках, вот и все его размышления… Истина! Ты его лучше спроси, сколько ему за строчку платят!
Пауза. Потом Профессор тихонько говорит:
– Если все это так просто, то зачем он с нами в Зону пошел?
– Тихо… – говорит проводник.
Дрезина замедляет ход. Впереди из тумана надвигается какое-то полуразрушенное станционное строение.
– Приехали. – Проводник спрыгивает на шпалы. – Отдых!
– Фу-ты! – произносит Писатель, распрямляясь. – Ну теперь-то хоть можно хлебнуть?
На газете, расстеленной поверх платформы, стоят термос с кофе, бутылка спиртного, развернуты пакеты со снедью. Все трое усердно жуют, прихлебывая из складных стаканчиков. Теперь уже совсем светло, но туман не рассеялся, он такой же густой, как и раньше, только не молочно-белый, а зеленоватый.
– Вы для меня оба новички, – говорит проводник. – Я вас в Зоне не видел и ничего хорошего от вас не жду. Вы меня наняли, и я постараюсь, чтобы вы остались живы как можно дольше, а поэтому не извольте обижаться. Церемониться некогда. Буду просто лупить чем ни попадя, если что не так.
– Только, пожалуйста, не по левой руке, – говорит Писатель.
– Почему?
– Она у меня сломана в детстве. Я ее берегу.
– А… – Проводник усмехается. – А я думал – ты левша, пишешь левой. Ладно, тогда буду по голове. Как она у тебя с детства?
– Уж очень вы с нами суровы, – говорит Писатель и тянется к бутылке.
Проводник перехватывает бутылку, накрепко завинчивает пробку и сует бутылку в карман куртки.
– Эхе-хе-хе-хе, – произносит Писатель и наливает себе кофе.
– Тихо как, – говорит Профессор. Он задумчиво курит, прислонившись спиной к борту дрезины.
– Здесь всегда тихо, – говорит проводник. – До пулеметов далеко, километров пятнадцать, а в Зоне шуметь некому.
– Неужели пятнадцать километров? – говорит Профессор. – Я и представления не имел, что можно так углубиться.