Откуда же берется Преследователь, из каких образов он материализуется? Таких образов, кляйнианских первичных объектов, немного – всего три, в сущности: мать, отец и сам субъект. Человеку достаточно в подходящий момент посмотреть на себя в зеркало, и образ преследователя готов. Вот он, самый страшный преследователь, само Я, преследующее alter ego. Р. Лэйнг пишет по этому поводу:
У игры с зеркалом могут быть своеобразные варианты. Болезнь у одного человека началась совершенно явно, когда он взглянул в зеркало и увидел там кого-то другого (по сути – свое собственное отражение) – «его». «Он» должен был стать его преследователем в параноидальном психозе. «Он» был подстрекателем заговора с целью его убить (то есть пациента), а он пациент должен был «стрелять в „него“» (в свое отчужденное «я»)
Здесь нельзя не вспомнить лакановскую стадию зеркала, которая отмечена у младенца после шести месяцев, когда формируется целостный образ собственного я, то есть после преодоления депрессивной позиции. (Известно, что Лакан, не жаловавший никого из наследников Фрейда, делал некоторое исключение именно для Мелани Кляйн. Поэтому не случайно их концепции развития отчасти коррелируют). Итак, если депрессивная позиция, позиция формирования целостного объекта как вещи, проходит удачно, то следующая за ней стадия зеркала являет собой радостное зрелище узнавания собственного образа и ликования по этому поводу. Но если все складывается не так удачно, то стадия зеркала может приобрести драматический и даже гротескно-трагический характер. На своем не всегда понятном языке Лакан пишет об этом следующее:
Стадия зеркала, таким образом, представляет собой драму, чей внутренний импульс устремляет ее от несостоятельности к опережению, – драму, которая фабрикует для субъекта, попавшегося на приманку пространственной идентификации, череду фантазмов, открывающуюся расчлененным образом тела, а завершающуюся формой его целостности, которую мы назовем ортопедической, и облачением наконец в ту броню отчуждающей идентичности, чья жесткая структура и предопределит собой его умственное развитие. Таким образом, прорыв круга Innenwelt в направлении к Umwelt порождает неразрешимую задачу инвентаризации «своего Я».
Это расчлененное тело – термин, тоже включенный нами в нашу систему теоретических отсылок, – регулярно является в сновидениях, когда анализ достигает в индивиде определенного уровня агрессивной дезинтеграции. Появляется оно в форме разъятых членов тела и фигурирующих в экзоскопии органов, вооружающихся и окрыляющихся для внутриутробных гонений – тех самых, чье приходящееся на пятнадцатый век восхождение в воображаемый зенит современного человека навеки запечатлено в живописных видениях Иеронима Босха
Действительно, картины великого художника-психотика полны изображений, которые напоминают бредово-галлюцинаторные видения, чей центральный образ, конечно, не что иное как преследование, прежде всего преследование грешников в аду. Преследователь как часть отколовшейся самости Я может принимать другие обличья, но может и выступать как преследующее второе Я, как это показано у Саши Соколова в романе-исповеди шизофреника «Школа для дураков», где второе «Я» неотступно следит за героем и старается навредить ему.
Цель этого преследования – уничтожение одного Я другим. То есть это не что иное как персекуторный, шизофренический вариант депрессивного суицида. Это еще одно косвенное подтверждение депрессивной основы шизофренического персекуторного бреда (в мировой литературе наиболее яркий пример – суицид, совершаемый набоковским Лужиным, осознавшим, что проиграл в параноидной шахматной схватке с неведомым шахматным преследователем).
Вот что пишет об этом Р. Лэйнг, приводя конкретные примеры из клинической биографии своей пациентки-шизофренички:
Теперь она заговорила о двойном бытии: «Существуют две меня… Она – это я, а я все время она». Она слышала голос, велевший ей убить мать, и она знала, что этот голос принадлежит «одной из моих я» <…>
Таким образом, несмотря на страх потерять свое «я», все ее усилия «взять реальность обратно» включали в себя не бытие самою собой, а попытки убежать от своего «я» или убить свое «я» продолжали использоваться в качестве основных защит <…>
Индивидуума заставляет «убить самого себя» не только давление тревоги, но и ощущение вины, которое у подобных людей имеет особо радикальный и сокрушительный характер и, по-видимому, не оставляет субъекту места для маневра
(Заметим, что ощущение вины также носит безусловно депрессивный характер.) Характер преследующего другого Я может быть двоякий, это может быть воплощение как низших инстинктов, id, так и высшей ментальной активности, совести, Сверх-Я. Об этом обмолвился невзначай Фрейд, не очень интересовавшийся бредом преследования, в работе «Das Unheimliche», где он писал, что «в патологическом случае грезовидения» (то есть при галлюцинациях) Сверх-Я «обособляется, откалывается от Я» [Фрейд 1994: 273].
Поэтому часто преследователями оказываются классические персонажи, олицетворяющие Сверх-Я: мать и отец (а также возлюбленный или возлюбленная, отождествляемые соответственно с матерью и отцом). Здесь, по-видимому, следует сделать несколько замечаний, касающихся этиологии и психодинамики бреда преследования. Поскольку мать и материнская грудь – первые и наиболее фундаментальные объекты, активно фигурирующие к тому же на шизоидно-параноидной младенческой стадии развития, то логично предположить, что преследование со стороны матери, Ужасной Матери (как в психоделических трансперсональных видениях пациентов Грофа [Гроф 1992]), является наиболее регрессивно-архаическим и в этом смысле наиболее фундаментальным.
В то же время здесь можно отметить, что концепция шизофреногенной матери, которая актуализируется в качестве преимущественно говорящей матери в пубертатный период (мы имеем в виду концепцию Грегори Бейтсона и его коллег [Бейтсон 2000], обсуждавшуюся в работе [Руднев 2001]), получается, носит с этой точки зрения вторичный характер по отношению к архаической матери первых месяцев развития. И тот факт, что шизофреногенная мать говорит и именно своим разговором загоняет в психотическое состояние, факт, как будто противоречащий тому, что что бы ни говорила архаическая мать, объектные отношения с ней, а точнее с ее грудью, представляют собой отношения помимо разговоров, – этот факт свидетельствует, как видно, лишь о том, что реконструкции Мелани Кляйн, сделанные nachtraglich, суть реконструкции ее как матери, ведущей ретроактивный диалог с собственными детьми, как бы вторично переживающей их младенческий шизоидно-параноидный опыт; информация об особенностях этого опыта черпалась, безусловно, из разговоров с пациентами, первыми из которых и были ее дети.
В этом смысле можно сказать, что концепция шизофреногенного двойного послания есть концепция реактивации речи матери на расщепленное двойное «послание», которое ей же сообщает в своих орально-садистических фантазиях младенец. И в этом же смысле мать подростка-шизофреника в определенной степени должна быть оправдана, или, во всяком случае, ее вина должна быть перенесена на полтора десятилетия назад, во времена ее общения с грудным младенцем.
Здесь необходимо разобраться в том, как нам интерпретировать соотношение ролей отца и матери в образовании психоза. Как нам соотнести материнские концепции психоза (такие, как кляйнианская и бейтсоновская) и отцовские концепции, принадлежащие Фрейду и Лакану. Существует ли шизофреногенный отец и какую роль он играет в психозе? Факты и интерпретации свидетельствуют о том, что отец может быть как преследователем, так и защитником преследуемого.
Лакан в основополагающей статье «О вопросе, предваряющем любой возможный подход к лечению психоза» писал: